Но Тагир все не возвращался, и как-то под вечер я и Даут решили поговорить с Рахманом сами. Вошли во двор — ни души, даже куры не квохчут. Спросили соседей:
— Где Рахман?
— Уехал с семьей еще на закате того дня, когда узнали о пропаже Бытхи. Погрузили все пожитки на повозку, привязали сзади корову и уехал.
— Куда?
— Кто знает? Фархат Чызмаа наведывался к нему накануне.
«Ах, вот куда ниточка ведет», — подумали мы, на горе свое еще не зная, как далеко она ведет…
Лошади были — конюшни не было, конюшня появилась — лошадей не стало… Тщетной оказалась надежда Али Хазрет-паши сделать убыхов аскерами султана. Напрасно конные вестники паши с возгласом «Да здравствует султан!» рыскали по селениям.
Но, как я уже говорил тебе, Шарах, пожива их была небогата.
А про Али Хазрета нам говорили, что когда он про все это узнал, то язык его запенился от бешенства, словно раскаленный кусок железа, опущенный в воду. Каких только ругательств не обрушивал он на грешные головы убыхов! И все ничего было бы, когда бы дело кончилось одними проклятиями. Но абреки паши теперь по его приказу врывались в наши дома, отбирали все, что им понравилось, угоняли скот, насиловали женщин, а если заставали где-нибудь хворых или притворившихся хворыми молодых парней, то сразу расстреливали их как дезертиров.
— Ла илаха ила-ллахи! Да здравствует султан!
И именем бога можно делать зло, и именем закона творить беззаконие.
— Астагфураллах!*[28] — взмолились люди.
Они поняли, что житья им в Кариндж-Овасы теперь больше не будет — изведут. Надо куда-то уходить, переселяться. Ох уж эти переселения! Они, словно злой рок, преследовали нас, убыхов.
Беда придет — с ног собьет… Тагир возвратился, так и не добравшись до Анкары. Кругом посты, кордоны, заставы, дороги перерезаны, у мостов и переездов — часовые, одним словом: война. Был поздний час, когда бедная Гюлизар, встретив вернувшегося среди ночи мужа, кинулась ему на шею. Слезы так и лились из ее глаз.
— Что стряслось? — спросил ее Тагир.
Гюлизар начала рассказывать, как оклеветали его, обвинив в похищении Бытхи. И едва успела закончить, как вдруг Тагира позвали с улицы.
— Хозяин дома? — спросил кто-то по-убыхски.
— Не выходи! Спрячься! — кинулась к Тагиру жена.
— Не тревожься. Это кто-нибудь из своих! — сказал он и пошел открывать калитку. Раздался выстрел, и Тагир упал.
Четверо вооруженных мужчин, спешившись с коней, ворвались в дом, схватили взывающую о помощи Гюлизар, заткнули ей кляпом рот, связали по рукам и ногам. Проснувшихся перепуганных сыновей тоже спутали веревками. Всех троих бросили поперек седел, подожгли дом и ускакали.
Когда мы с Ситом добежали, домик Тагира превратился в груду черных дымящихся досок. Насытившийся огонь еще выбрасывал багровые, искрящиеся языки. Дым, пепел и гарь неслись по ветру. Тагир, залитый кровью, лежал ничком во дворе. Я сначала подумал — убит наповал. Но он был не мертв, а смертельно ранен и, когда очнулся, еле слышно спросил, где жена и дети.
— Живы, живы, — отвечал я, не зная, что сказать, и готовый завыть от горя.
Но Тагир не поверил моим словам. Это я понял, увидев, как по щеке его проползла слеза.
— Кто стрелял в тебя? — спросил я, приподняв его голову.
— Фархат Чызмаа.
Сбежались люди. Все, кому Тагир был дорог, близок, кто связывал свои надежды с ним, находились здесь, сраженные горем. Раненого перенесли под наскоро сооруженный навес. Я смотрел на угасающие черты родного мужественного лица, и небывалая, беспомощная тоска сжимала мое сердце. Тагир умирал, и в огне погибло все, чему он посвятил жизнь. Никто уже не напишет истории убыхского народа, никто не составит азбуки для убыхских детей.
Тагир еле пошевелил безжизненной рукой и прошептал:
— Возвращайтесь домой! На Кавказ… Все… Домой!
Это были его последние слова, его завещание. Тагир умер до восхода солнца. Почти все селение собралось, чтобы оплакать его. Даже мулла явился, который еще недавно называл Тагира гяуром. Таинственное бегство Рахмана и убийство Тагира было неопровержимым доказательством, что он не имел никакого отношения к исчезновению Бытхи. И тот, кто навет Рахмана принял за чистую монету, теперь пристыженно каялся, лил слезы и просил прощения у мертвого.
— Уаа, нан, мой Тагир, — запричитала тетушка Химжаж, сидя с распущенными волосами в изголовье покойного, — взгляни, сколько достойных людей собралось почтить тебя!
Послышались рыдания женщин и тяжелые вздохи мужчин.
Пришел проститься с другом юности и Мансоу, сын Шардына. Шепотом он сказал поблизости стоящим:
— Жаль его! Настоящим алимом был! Даром погубил и себя и семью. Я предупреждал его… Хотел проткнуть мизинцем каменную стену… Мечтатель…
Подъехали богатые дрожки и остановились поодаль. Перед тем как сесть в них, Мансоу, сын Шардына, подошел к нам, старикам:
— Да пребудет добро с вами! Не забуду трудов ваших, положенных на меня. Спасибо! Должно быть, мы уже не свидимся больше. Имение я продал и уезжаю во Францию, на родину жены. Как говорится, кто старое вспомянет, тому глаз вон, но не скрою, разобидели вы меня, когда последнюю святыню народа через управляющего Хусейна-эфенди послали в дар Али Хазрет-паше. Или я менее его был достоин такого дара? Откупиться от него хотели? Да разве с этим разбойником можно иметь дело? Было бы больше прока, если бы вы поддержали султана! Но как бы вы ко мне ни относились, все равно я не забыл, что мой отец был убыхом. Да, почтенные, не забыл! И знаете, что я сделал? А вот что: выкупил ваш дар у Али Хазрета. Выкупил и на цену не поскупился. Увожу Бытху с собой, может быть, хоть мне принесет она теперь счастье на чужбине. Прощайте и не поминайте лихом!
Мансоу, сын Шардына, сел в дрожки и скрылся в облаках пыли, взбитых копытами на дороге.
Почти все мы, собравшиеся проститься с Тагиром, были люди старые, оплакивая его, мы оплакивали всю нашу черную судьбу и сквозь слезы видели завещанную им нашу далекую незабвенную родину, имя которой Убыхия.
Тагира похоронили на холме, на том самом холме, где раньше находилась Бытха. Закатное солнце осветило прощальными лучами свежую могилу.
Люди не торопились расходиться. Они стояли склонив головы, и скорбные думы не покидали их. И тогда я поднялся на холм и стал рядом с могилой Тагира. В руке у меня была труба. Я поднес ее к губам, и по пустыне поплыли стенания медной трубы убыхов. Она рыдала над свежей могилой Тагира. Она проклинала и звала в путь, в страну убыхов, на родину! Больных — на носилки, младенцев — в сумки, за пояс — топоры и кинжалы. Пусть это будет кровавый путь, но мы должны идти, ибо кто потерял родину — тот потерял все.
Так печалилась и звала труба до тех пор, пока я не изнемог и не опустил руку.
Темень все плотнее обнимала все окрест, только на небосводе мерцали редкие звезды, будто небо оплакивало нас холодными слезами. Это была последняя ночь убыхов на земле, на которой им не стало житья.
Последний путь
Уже больше недели, как почти все мы — неспособные носить оружие жители тринадцати убыхских поселений, старики, женщины и дети, — находились в пути, с остатками своего скарба похожие не то на погорельцев, не то на цыган, не то на беженцев из фронтовой полосы. Три тысячи дворов снялись пусть не с дедовских, но все же с насиженных мест, а три тысячи — это немало. Стояло лето — сухое, каленое. Днем жара такая, что мозги кипят, а ночью холод собачий. Ни дать ни взять как в африканской пустыне, где я маялся и коптился караванщиком у Исмаила Саббаха, чтоб ему на том свете жариться в адском огне.
Словно выполняя волю покойного Тагира, мы держали путь в сторону Кавказа. Может быть, если бы наша дорога лежала в Сирию или Аравию, которые уже не принадлежали Турции, Али Хазрет-паша махнул бы на наше переселение рукой: «И без убыхов забот полон рот!»— но направлялись мы к отеческим пределам, где правила ныне власть, дружественная Кемаль-паше. «Пригрели змею на груди своей, — негодовал Али Хазрет-паша, — все эти махаджиры с Кавказа — изменники, предатели, враги султана. Ну, я им покажу!» И слова его не расходились с делом: карательные отряды этого султанского приспешника будто волчьи своры налетали на нас и выдирали все новые и новые жизни из нашего, спасавшегося бегством, людского гурта.
28
Помоги, аллах!