Изменить стиль страницы

Дом Тагира, как все крестьянские дома, был невзрачен и тесен, но не проходило дня, чтобы в него не заходили люди. Всех здесь умели приветить, потому что слово, идущее от сердца, попадает тоже в сердце. В управлении мухтара разве прока добьешься? Нет, ходить туда с заботой не имело смысла. А в доме Тагира двери не запирались: милости просим. Хозяин и совет подаст, и жалобу напишет, а главное — выслушает, утешит, а если тяжба возникла, рассудит по справедливости, как судья праведный. Даже за целебными травами обращались люди к Тагиру, хоть врачеванию не учился он в Стамбуле. Обстоятельства обязывали, и по старым знахарским книгам Тагир обрел познание в лекарском деле. Мухтар завидовал ему и ненавидел его. Мухтара бесило, что какой-то убых, не наделенный никакой властью, так почитаем среди всех махаджиров. Не мулла, оказывается, их духовный наставник, а пробившийся в учителишки некий простолюдин, отца и матери-то которого никто не помнит. О! За подобными надо следить в оба. И он установил слежку за Тагиром и строчил доносы на него Али Хазрет-паше. Тагир знал об этом, но не сдавался, не отступал, не трусил.

Заметив, что я появился во дворе, он вышел на порог:

— Зауркан, дорогой, посиди немножко в тени на воле. Я скоро освобожусь. Тут ко мне люди пришли по делу.

— Гость во власти хозяина, — ответил я и расположился в тенечке.

Проворная Гюлизар — жена Тагира — вынесла мне чашечку кофе. Стамбульская турчанка, статная, смуглая, приветливая, не закрывавшая лица чадрой и не прятавшаяся от мужчин, она чем-то была похожа на Фелдыш, и у меня всякий раз падало сердце, когда я ее видел. Гюлизар понимала наш язык, но говорить на нем не могла. Тагир женился на ней поздно, и родила она ему двух отроков. Мальчики, не в пример тем, что, помнишь, играли в «ножички» на дороге, когда мы с Ситом ходили к жрецу Соулаху, были воспитаны в правилах горской вежливости. Вскоре, проводив заходивших к нему односельчан, Тагир позвал меня:

— Заходи в дом, Зауркан. Извини, что так долго держал тебя на дворе: сочинял крестьянам прошение.

Хозяин провел меня в небольшую комнату, смежную с более просторной. В ней я был впервые. Меня поразило, что все ее стены до самого потолка были заставлены книгами. В жилище убыха увидеть книгу — случай редкостный от века. А здесь множество книг. Ты, Шарах, конечно, тоже великий книгочий. Мне же, как слепцу, заглянуть хоть бы в одну из книг, стоявших в комнате Тагира, или даже перелистать ее не было бы пользы. Смотрел я на них, и в голове мелькнула мысль, прочти я все эти книги — пожалуй, заткнул бы за пояс любого визиря.

— Среди книг, что ты видишь, Зауркан, — показывая рукой на стены, сказал Тагир, — есть древние и редкие сочинения. Мы, убыхи, не сорная трава, у нас славное прошлое. О нас писали ученые мужи на древнегреческом, арабском, турецком и многих других языках. То, что коса превратной судьбы так обошлась с нами, вина продажных наших главарей. Не склони они народ к махаджирству, процветал бы он сейчас.

— Как попали к тебе эти книги?

— Шардын, сын Алоу, ссужал Мансоу деньгами, не скупясь. Я в годы учения был невольным наперсником бесшабашного малого, и он давал мне лиры на приобретение книг, потому что я должен был учиться и за себя, и за него. Гуляке было недосуг заглядывать в книги, и я излагал ему их содержание, за что он еще мне приплачивал. Так я собрал мое сокровище, которое ты видишь. — Подвинув стул, Тагир усадил меня к столу, на котором лежала толстая рукопись. — А это, Зауркан, история убыхов с самой глубокой старины до наших дней. Давно уже я пишу ее. Если буду жив, закончу работу. Живущее изменяется, а изменяющееся живет. Может, наступит время, когда мы как народ исчезнем, растворимся, станем воспоминанием, но моя книга расскажет миру о нас, о нашем величии и падении.

— Святое дело! Дай бог тебе удачи! Помню, как отцы, даже проигрывая сражение, пели песню героев. Она воодушевляла их и наводила ужас на врага. Книга твоя подобна песне героев. Не будь ее, исчезнет и память о нас, а слово — нетленно, прочтут и помянут уважением: «Покуда жили — не изменяло им мужество».

— Спасибо, Зауркан!

Тагир погладил рукопись, как строгий отец любимого сына, а я мысленно сравнил то, что слышал здесь, с тем, что слышал во дворе Астана. Там дух пел отходную, здесь здравицу, там он опустился в пропасть, здесь царил над вершиной. Тагир взял со стола ручку:

— Ты знаешь, что это такое?

— Да, то, чем пишут.

— Поверь, Зауркан, оно сильнее любой сабли. Если бы мы, убыхи, как, например, грузины, знали письменность, мы бы имели оружие, которое из рук не выбьешь. Больше чем уверен, с нами ничего бы не случилось. Кто грамоте горазд, тому не пропасть. Пусть икнется дедам и прадедам наше нынешнее бедственное положение. Многие горцы, которые попали в Турцию, хоть и с запозданием, но прозрели. Абхазцы составили азбуку, хотят стать грамотными, стараются открыть свои мектебы. Адыгейцы — тоже. И я, — Тагир придвинул к себе стопу исписанной бумаги толщиною в палец, — сложил убыхский букварь. — Открыв первую страницу, он сказал — Вот, смотри! Это буквы: а, б, в…

— Э-э-э, дад Тагир, будь они даже не такими маленькими, а размером со слона, я все равно ничего не пойму. Не старайся. Мне и очки уже не помогут.

— Будь ты один такой, сказал бы «жаль», а когда все поголовно такие — беда. Иначе не скажешь. Сумей я добиться от властей разрешения на открытие мектеба для обучения убыхских детей на родном языке, я бы превратил свой дом в мектеб для них и стал бы бесплатно учительствовать в нем. День первого урока сделался бы для меня лучшим днем моей жизни.

Я положил на ладони рукописный букварь и покачал его, словно новорожденное дитя:

— Наверно, твоя книга хорошая вещь, и, наверно, по своей темноте я не могу оценить в полную меру твой труд. Ты уж меня прости, но не раз говорили мне турки, которые слышали убыхскую речь, что наш язык положить на бумагу нельзя, слишком он напоминает птичий клекот. А управляющий Хусейн-эфенди назвал его «стервячьим языком».

— У Хусейна-эфенди на плечах не голова, а тыква. Нет в мире языка, которым нельзя было бы писать на бумаге. О, если б только удалось мне напечатать букварь и открыть мектеб!.. Но я надеюсь, не падаю духом.

— И правильно делаешь.

Тагир собрал обе рукописи, выровнял страницы и положил книги в сундук, стоявший в углу комнаты. Гюлизар принесла нам чашечки дымящегося черного кофе, только что снятого с огня.

Тагир, подперев ладонью голову, время от времени разглаживает подкрученные усы. Я смакую кофе. Мне уютно, спокойно, словно я сижу в родной пацхе. А Тагир, открыв табакерку, закуривает, и в облаке дыма до меня долетают слова:

— Я все время думаю об Убыхии, которую помню, как дивный сон своего детства. Я тебе уже говорил, что в России, в том числе и на Кавказе, установилась власть народа. Ты представляешь, что это такое? Там ныне навсегда покончено с междоусобицей и распрями между племенами и народами. Провозглашено братство людей. Э-э-эх, не кинься мы в добровольное изгнание, как бы теперь жили! Горше раскаянья, чем наше, вряд ли переживал какой-нибудь народ. Остается локти кусать!

И вздохнул — как зарыдал! И новое облако грешного дыма обволокло его лик.

— Даже не верится. Представить себе нельзя, чтобы, к примеру, такой, как Али Хазрет-паша, поделил землю свою с таким, как я, и превратился из волка в барашка.

— По доброй воле вовек бы не отдал, но когда объединяются все пахари, все кузнецы, все оружейники, все табунщики, все грузчики, то такой, как Али Хазрет-паша, из тигра превращается в кошку.

— Не растравляй мою душу, не рассказывай о привольном житье.

— Когда я последний раз был в Стамбуле, то познакомился в порту с одним греком. Он плыл из Сухуми в Афины. Узнав, что я родом кавказец, он принялся мне рассказывать об Абхазии, рассказал, что она стала самостоятельным государством. И на прощание подарил газету…

— Газеты и в Турции есть, — сказал я.

Тагир открыл сундук, куда раньше спрятал рукопись двух книг, и достал газету.