Изменить стиль страницы

— … Пиши, Мишель, ко мне, пиши все: я хочу все знать, потому что хочу за все страдать, как страдаешь ты. Я не могу более оставаться в неизвестности, — слал он письмо за письмом.

Предчувствия не обманули его. В Прямухино пришла беда. Сломленная переживаниями, тяжело заболела Любаша. Приступ следовал за приступом, она слегла и лишь изредка подымалась с постели. Редкие вежливые письма жениха не поддерживали ее более. В притихшем доме остались родители, три сестры и старший сын, словно бы тридцать лет назад. Но в отличие от тогдашнего Александра Бакунина, старший сын не терпел над собой никакой власти. Война между ними шла в открытую.

— Это ты со своими друзьями погубил Любашу, — кричал в отчаянии отец, — безумными философскими бреднями ты развратил души сен-симонизмом, разлучил дочерей с отцом, отторгнул Варвару с мужа, отравил мальчиков вольнодумством! А теперь погубил Любашу. Все зло от тебя. Горе, горе всему семейству! Все труды пошли прахом!

Сын отвечал, не жалея старика-отца. С беспощадной логикой, словно с копьем наперевес, он припомнил ему и сватовство Ренне и Загряцкого, и его слова «пусть погибнет, но выполнит свой долг», врезавшиеся всем в память, и даже отроческое отчаяние Вареньки, оставшиеся тайной для отца. Он гремел обличениями без всякого сострадания.

Вконец измученный, задыхаясь и держась за сердце, отец выгнал Мишеля из дома.

— Уходи, уезжай с глаз долой! Никогда больше не смей показываться здесь! Иначе я посажу тебя в каземат. У меня достанет знакомств, чтобы упрятать тебя в темницу!

С книгами, с конспектами Мишель появился в первопрестольной. Придя к вечеру после лекций в институте и уроков детям Левашовых, Белинский застал в своей комнате облака дыма, беспорядок, разбросанные вещи, мед, варения и соления, и долгожданного Мишеля.

Как он обрадовался! Он чуть не тузил его кулаками.

— Почему молчал? Уж не обиделся ли на письмо с Кавказа? Ах, Мишель, Мишель! Разве можно на это сердиться? Твое проклятое молчание свело меня с ума. Все, кто тебя любит, спрашивали о тебе. Сечь тебя надо, Мишель, да приговаривать: не ребячься!

— Я столько наработал в Гегеле, столько понял, Виссарион, вон стопа тетрадей. Как я продвинулся!

— Что Любаша? Сестры?

— Любинька занемогла.

— Что?! Чем? — вскрикнул Белинский, нутром ощутив нечто ужасное.

— У ней открылась водяная.

— Боже мой!

Виссарион схватился за голову, стоял, покачиваясь, как болванчик.

— Почему именно ее не щадит судьба, почему ее, лучшую из всех нас?

Бакунин протянул ему конверт.

— Вот письмо от сестер.

Белинский схватил письмо, быстро прочел.

— Здесь, в конце приписка от нее самой, от Любаши. О, эта рука рождена для благословения больше, нежели рука всякого архиерея!

Слезы потекли из его глаз. Мишель молчал, опустив голову. Наконец, хмуро проговорил.

— Отец выгнал меня из дома, Виссарион. Отказал в средствах, даже грозился заключением под стражу, — вздохнув, он сгорбился, сидя на табурете.

— Он может, — сочувственно раскинул Белинский. — Не горюй, Мишель. Живи у меня. Уроки для тебя сыскать нетрудно. Ничего, как-нибудь… Я теперь беспрерывно учусь по-немецки и по-английски. А как Егор Федорович? Чему надоумил?

Они проговорили до рассвета. Едва услышав «сила есть право, а право есть сила» Белинский замер и несколько минут не мог вымолвить ни звука. Потом с прерывистым дыханием стал бегать по комнате, благо снимал он на этот раз холодную неуютную залу со щелястыми полами.

— Мишель, Мишель! Ты — воплощенная мощь, беспокойное глубокое движение духа! Да знаешь ли ты, что в словах «Сила есть право, и право есть сила» — мое освобождение! — размахивая руками, словно непутевый сельский пьянчужка, он носился от стола к дальнему окну и обратно. — Только сию минуту я понял идею падения царств, законы завоеваний, увидел, что нет дикой материальной силы, нет владычества штыка, нет случайности… И кончилась моя опёка над человечеством. Значение моего отечества предстало мне в новом виде.

Мишель с улыбкой смотрел на друга. Он ожидал подобного всплеска и наслаждался им. В запасе у него имелись еще и не такие откровения, он приберегал их для другого случая, для вящего торжества и чтобы не валить в одну кучу. Пусть-ка Виссарион поработает мозгами сам. То, что открывается такому другу, немало обогащает и его, Мишеля, в этом и состоит общественное развитие. Перелистывая конспект, он стал бегло зачитывать о законах диалектики.

Белинский стоял с закинутыми за голову руками. За его спиной мерцала, потухая, оплывшая свеча.

— Новый мир! Новая жизнь! Долой ярмо долга, к черту гнилой морализм! Человек может жить — все его, всякий момент жизни велик, истинен и свят! О, Мишель!

В отсутствие Станкевича его кружок стал собираться у Боткина. Катков, Аксаков, Иван Клюшников, даже Кольцов, если оказывался в Москве, приезжали по субботам в Замоскворечье в купеческий особняк. У милейшего Василия Боткина всегда можно было и приятно поговорить, закусить, обсудить насущные дела. Журнал «Московский наблюдатель» и в самом деле был выкуплен новым издателем и отдан в руки Белинского. Работа закипела. Статьи по философии в него готовили Бакунин и Катков, стихотворения предлагали Кольцов, Клюшников, Красов, искусство освещал Боткин.

Душою кружка были теперь Белинский и Бакунин. Ослепительная истина зажглась для них, как звезда в ночи. Формула Гегеля свела с ума обоих.

Что действительно, то разумно,
Что разумно, то действительно.

С жаром провозгласили они примирение со всем, против чего так недавно восставала душа Verioso. Жестокость власти, крепостное право, страдания человека… все погрузилось в примиряющий гегелевский елей. Как же надо было натянуть себя, чтобы в одно мгновение принять новую веру!

Читатели «Московского наблюдателя» не разделяли их восторгов.

А между тем, сам Георг Фридрих, будучи подданным прусского короля, можно сказать, преподнес это заключение прусским властям в обмен на возможность не опускаться с философских высот к земным житейским неудобиям. И лишь в ироническом разговоре с Гейне великий немец намекнул однажды, что сколь действительна и разумна прусская монархия, столь же разумна и действительна оппозиция, если уж она существует…

Но где было русским юношам проникнуть в житейскую мудрость своего кумира! Они пороли горячку во имя Гегеля, не смущаясь ни натяжками, ни противоречиями. В марте 1838 года в журнале «Московский наблюдатель» появилась статья Михаила Бакунина. «Гимназические речи Гегеля. Предисловие переводчика».

«Философия! Сколько различных ощущений и мыслей возбуждает одно это слово; кто не воображает себя нынче философом, кто не говорит теперь с утверждением о том, что такое истина и в чем заключается истина?» — были ее первые фразы.

Статья имела успех. Слава Бакунина, как толкователя гегелевой диалектики, распространилась по обеим столицам, его конспекты переписывались, а сам он вошел в моду и охотно посещал салоны и вечера в дворянских домах. Университетская молодежь жадно схватилась за немецкую мудрость, чтобы пережить ее в русском духе и выработать собственный взгляд на мир. Взялись за работу переводчики, имя Гегеля стало распространяться по стране. У Белинского же новые воззрения прорастали в его статьях, которыми зачитывалась вся думающая Россия.

Они продолжали жить вместе. Один по-прежнему занимал деньги направо-налево и тратил на сладкую водичку и пирожные в кондитерской Печкина, другой трудился, как пчелка, но тратил так же беспутно, как и его друг. Их страшные споры пугали друзей. Они уже во многом признались друг другу, обсудили самые щекотливые грехи и недостатки, в том числе и пошловатые, грязноватые отношения Мишеля с сестрами Беер, которые окончательно покорились ему, и набеги Белинского к Никитским воротам, и так далее, далее…

Но однажды все изменилось. Началось с того, что Белинскому пришло время выговорить перед Мишелем одно старое недоразумение, которое занозой сидело в душе, ожидая разъяснения.