Изменить стиль страницы

Мишель был оскорблен. Как? И что ему теперь делать? Дуэль? Смешно.

В Прямухино намерение Станкевича вызвало бурю. Там не понимали ничего. Отец вообразил, что затеял все это никто иной, как сам Мишель! В своем письме старик ядовито намекнул Станкевичу о негодном «приятеле», который желал бы прокатиться за границу на чужой счет. И, надо сказать, был недалек от истины, вот только денег у Станкевича на двоих не хватило. Станкевич ответил, что такого приятеля нет, он едет один.

Попеняла брату и Варенька.

— Если он болен и речь не идет о любви в ее земном осуществлении, — выразилась она, по-женски влагая смысл, что пишется между строк, — то он мог бы ехать с Любашей как с невестой. Для ее любви быть возле него — благо бесконечно большее, да и для него тоже… — если бы вышло по ее, то, как знать, как знать…

Станкевич уехал в начале мая.

Тогда же на Кавказские воды, заняв денег у Ефремова, вместе с тем же Ефремовым уехал и Белинский.

Друзья расстались в крайней неприязни. Чувствуя, что все вместе они сотворили нечто ужасное, чувствуя себя преступниками, все были подавлены, боялись тронуть раны другого. Чем все кончится? Во имя чего принесена в жертву прекрасная девушка?

Лето в Прямухино цвело с обычной щедростью. Пестрели луга, наливались нивы, поднялись вокруг деревень стога душистого сена, вошла в пору ягодная страда. Все было так же, как сорок лет тому назад, когда Александр Михайлович, молодой, полный сил и самых возвышенных устремлений, поселился здесь хозяином и в короткое время на запущенной усадьбе построил, по общему мнению, «земной рай». Как чудно, в какой любви протекли эти годы! Сколь благотворны оказались плоды неустанных трудов! Почему же радость покинула этот благословенный уголок?

… Любаша встретила брата, как вестника надежды.

— Как Николай? Надолго ли уехал? Что просил передать? Ах, Мишель, что за ужасные слова встречались в твоих письмах! У меня недоставало мужества читать их до конца.

И вновь: «Николай, Николай..».

Мишель, разумеется, не разуверял сестру в преданности ее жениха, отводил все недоумения, но для остальных членов семейства тайну охлаждения Станкевича открыл без утайки, камня на камне не оставив от него в их глазах. Теперь от Любаши стали скрывать и красные глаза матери, и душное, бессильное возмущение отца, и сочувствие милых сестер. Щадя ее, из милосердия к ней, ее заставили жить в аду надежд и сомнений, в глубоко скрытом даже от самой себя прозрении о настоящем своем положении. Это ли не худшее из зол?

По обыкновению, с Мишелем прибыла стопа новых книг. Главнейшие, ясное дело, Гегель. «История философии», «Философия истории», «История религии». Злой на всех, он заперся в своей комнате и стал трудиться над переводом и конспектом. Вот в чем его призвание! Вот что ему удается лучше всего! Он еще покажет, он докажет всем, кто его не признавал, кто есть Михаил Бакунин!

Он выходил к столу лишь один раз в день, проглатывал наскоро обед и под негодующим взглядом отца вновь скрывался за своей дверью. Родные сестры и приехавшие на лето подросшие братья, мать, отец — все исчезли для него.

Так прошел месяц, и другой. Гегель открывал ему тайну за тайной, от которых захватывало дух! Диалектика — вот опора на всю жизнь! Гармония противоположностей! Оказывается, они нужны, они драгоценны, эти ежемгновенные борения, в них залог полноценного развития. Но далее, далее… Отрицание отрицания! В старом и отживающем зарождается новое и, прорастая, сменяет старое. А переход количества в качество? О! Уже нет ни Зла, ни Добра, вселенная во власти разума, он шествует и торжествует, вся действительность соткана им.

Все действительное разумно, все разумное действительно!

Вот оно!!!

Мишель взлетел. Нет глухих случайностей, нет страданий бессмыслицы, историю человечества творит абсолютная идея, которая воплощается через судьбы и факты. Все подчинено Идее! О, наконец-то! Что за ясность, что за энергия у этих мыслей! Он почувствовал, как Гегель помирил его с обстоятельствами. И далее, далее… Сила есть право, и право есть сила! Неслыханно! Никто во всей России еще не знает того, что открылось ему!

Полдня он трудился над карандашным портретом Гегеля. Закончив его, поднялся со стула, с хрустом потянулся всем телом и впервые за последние месяцы добродушно улыбнулся. Он чувствовал себя ЧЕЛОВЕКОМ. Он человек и он будет Богом! Он человек, и судьба должна признать его эго.

Сильный и кроткий, Мишель сбежал вниз. Никогда Прямухино не было для него так внешне, никогда он не был так свободен в нем!

Семья тотчас устремилась к нему с любящим вниманием. С достоинством окинул взглядом свое «стадо». Никогда, сливаясь с сестрами, он не был так один, погружен и сосредоточен, как сейчас.

— Это, друзья мои, Георг Фридрих Гегель, — он развернул портрет. — Отныне перед вами откроется мир новый, мир строгих и разумных законов диалектики.

На следующий день он послал письмо на Кавказ. Пусть знают его «друзья», кто Он и кто они!

В Пятигорске Виссарион и Ефремов устроились в глинобитной белой хате на склоне горы Машук. Из окна был виден красавец Эльборус, до которого было не менее ста пятидесяти верст. Хатка была чистенькая, под соломенной крышей; им досталась отдельная комната, также выбеленная известкой, с глиняными полами, которые хозяйка что ни день подмазывала свежей глиной. По утрам, чуть солнца луч зажигал трещинку на стекле, Белинский вскакивал, улыбаясь, и радостно потирал руки. На месте не сиделось. Он ходил пешком верст по десять ежедневно, взбирался на ужасные высоты не столько ex-officio, сколько для собственного удовольствия. Оба усердно брали ванны и пили минеральную воду.

— Эх, Лешенька! Я встаю в четыре утра, могу вставать и в три, но блохи не дают заснуть! В теле — легкость, в душе — ясность.

— Замечательно! Что тебе еще нужно для счастья, Висяша?

— Охота посмотреть чернооких черкешенок!

— Эва! Они в аулах живут, между прочим.

— А горы-то, вот они! Если выйти чуть заря, можно обыденкой уйти за тридцать верст в аулы и успеть вернуться. Разве что вот погода кавказская в непостоянстве не уступает московской, прекрасное утро не есть ручательство за прекрасный день. Как бы не простудится. Но так охота посмотреть чернооких черкешенок! Черкесов вижу много, они довольно благообразны, их главное достоинство — стройность. А вот черкешенки — ни одной!

— А плена черкесского тебе не охота? Попробуй плена, Висяша. Сколь романтично!

— Не-ет, ни за что. Эти господа имеют дурную привычку мучить своих пленников, и нагайками сообщать красноречие и убедительность их письмам…

— «… для разжалобления родственников и поощрения их к скорейшему и богатейшему выкупу», как говорит наш почтарь, а он не может не знать здешних нравов.

— Моих родственников и нагайками не разжалобишь. Придется обойтись без чернооких черкешенок, — Виссарион придвинул себе очередную книгу.

— Целее будешь, — усмехнулся Ефремов и повернулся на другой бок, намереваясь предаться сладостному послеобеденному сну.

Раскрыв истрепанный том, Белинский разочарованно крякнул. Уже прочитано. Привычка много читать и писать не оставляла его и на Кавказе. Здесь попался ему «Дон Кихот» Сервантеса. Гениальное произведение! Здесь перечел он множество непритязательных романов и между ними несколько произведений Фенимора Купера. Последний он прочитал сегодня утром. Одна мысль поразила его.

— Леха! Не спи, послушай! Мне надо выговориться.

— Я слушаю, Висяша, — не поворачиваясь, ответил Ефремов.

— Знаешь ли, — заговорил Белинский, отбрасывая пальцами на затылок светло-русые волосы, — после куперовых романов я вполне понял стихию северо-американского общества. И моя застоявшаяся, сгустившаяся от тины и паутины, но еще не охладевшая кровь закипела от негодования на это гнусно-добродетельное и честное общество торгашей. Ни одной светлой идеи, деньги и деньги! У нас в России этому не бывать!