Изменить стиль страницы

— Почему же? Что есть Россия, по-твоему?

— Россия… С одной стороны, это богатырь, которому море по колено, с другой… пьяный мужик, который валяется в луже.

— Значит, ни оттуда и ни отсюда общество честных торгашей нам не грозит. Успокойся, Висяша. Да сходи-ка на почту, раз тебя разбирает, спроси, нет ли чего для нас с тобою.

— Поди так, — согласился Белинский. — Отнесу письма Станкевичу и Аксакову. Сладких сновидений, Алексей. Ночью-то что делать будешь?

Выйдя из-под крыши на полуденный зной, Виссарион нахлобучил легкую валяную белую шляпу с кистями, купленную на местном базаре в первый же день, и вприпрыжку сбежал по тропинке с пологого склона Машука. Он радовался, сам не зная чему. Над ним было ясное небо с фантастическими облаками, вокруг вздымалась дикая и величественная природа Кавказа.

Ряды двух-трехэтажных домов уже обосновались с обеих сторон на единственной мощеной улице Пятигорска. Между ними толпились лавки и магазины. Там и сям стояли экипажи, военные повозки для раненых. Военных в городе подлечивалось немало, война шла совсем близко.

В прохладном зале почтамта Белинскому вручили толстый серый пакет. От Мишеля! Из Прямухина! Как они там? Что Любаша? Сердце его изболелось по ней. Что они наделали! Дня не проходило, чтобы он не вспоминал все семейство. Как он их любит, скольким ему обязан!

С нетерпением разрывая плотную бумагу обертки, он добрался до письма. Читать сел тут же, в просторном зале.

И долго не поднимался, уронив руку с письмом. Потом пошел бродить по окрестностям, вдоль речки, по склонам, по мелким овечьим тропкам, то вверх, то вниз, то убыстряя, то замедляя шаги, то останавливаясь и глядя на далекий снежный двуглавый Эльборус.

Домой явился в сумерках. Хозяйка подала вареников с вишней, грушевый взвар. Поев, Виссарион вышел на воздух со своей трубкой.

— Что? — спросил Ефремов, ожидавший на крыльце. — Дурные вести?

— Письмо от Мишеля. Прочти, если хочешь.

— Я не разбираю его руки, а ломать глаза не намерен. Ты огорчен?

— Уже нет. Он предполагал уничтожить меня, но не достиг цели. Оказывается, он просто не понимает ни меня, ни себя самого.

— Уверен, Висяша, что тебе не трудно вывести его из этого двойного заблуждения.

— Как бы не так…

Белинский вздохнул.

— Наши споры — не вздоры, Алексей. Начать с того, что он говорит, что мы все, Станкевич, Мишель и я, в последнее время ужасно пали, и наши отношения опошлились, а меня он впрямую сравнивает со свиньей, которая валяясь в грязи, ругает эту грязь.

— Он сумасшедший? За такие слова…

— Пустяки. Истина не презирает никаких путей и пробирается всякими. Я почел бы себя еще гораздо хуже свиньи, если бы обиделся истиною, высказанной прямо и без околичностей. Скажу более, он гораздо снисходительнее ко мне, нежели я заслуживаю того на самом деле. Потом он говорит, что теперь «встал», чтобы уже никогда не пасть, «встал» навеки, что живет в царстве любви, царстве божием.

— Это Мишель-то? Ты шутишь?

— Как бы не так! Пусть посмотрит на своих сестер! Они в тысячу раз лучше него, в тысячу раз совершенней его, для них падение трудно, они давно живут в царстве любви, в царстве божием, к которому он приобщился навсегда так недавно. И что же? Они-то именно те, которые менее всех ценят себя и менее всех думают о себе. А он словно забрался на высоту и кричит: «Ура! Наша взяла!»

— Напиши ему об этом.

— Напишу нынче же. В его же духе и тоне. Я и вы, говорит он беспрестанно. Разве наше мы не составляет уже какого-то я? Какой злой дух овладел им? Его ли это душа? Ладно, на мой счет он может быть и очень прав. Но я не могу понять этого презрительного сожаления, этого обидного сострадания, с которым он смотрит на падение Станкевича. Дай бог, чтобы Николай восстал скорее, чтобы он скорее вышел из этой ужасной борьбы; но я бы первый презрел его, как подлеца и эгоиста, если бы он не пал, пал ужасно.

— Станкевич — самая страдательная фигура в этой истории, — сочувственно вздохнул Алексей.

— Еще бы! — Белинский вскочил и потянул за собой Ефремова. — Пойдем погуляем, Алеша. Душа горит. Выпьем по стаканчику. Вино здесь кислое, зато дешевое.

Они сбежали вниз. Уже вечерело. На главную улицу выходила гулять местная и приезжая публика. Был среди них и генерал Свечин, помещик, сосед Бакуниных в Тверской губернии. Было много военных. Ох, уж эти господа офицеры! Каждый из них катал хлебные шарики не хуже Мишеля!

— Он не понимает, что если Станкевичу суждено встать, то нам надо будет смотреть на него, высоко подняв голову: иначе мы не рассмотрим и не узнает его, — задыхаясь на быстром ходу, не переставал говорить Виссарион. — Станкевич-человек гениальный, он всегда будет показывать нам на дорогу. Перебирая в уме всевозможные несчастья: непризнанную любовь, лишение всего милого в жизни, ссылку, заточение, пытку, я еще в иные минуты вижу дух мой наравне или еще и выше этих несчастий. Но пусть они все обрушатся на мою голову, только избавь меня боже от такого несчастья!

— Потише ты, еще накликаешь. Мороз дерет от твоих слов.

— А каково ему? Как! быть виною несчастия целой жизни совершеннейшего и прекраснейшего божьего создания, посулить ему рай на земле, осуществить его святейшие мечты в жизни и потом сказать: я обманулся в моем чувстве, прощайте! Этого мало: не сметь даже и этого сказать, но играть роль лжеца, обманщика, уверять в… боже мой!

— Мишель пошлый человек…

— … если не понимает необходимости его падения! Еще и намекает, что оставит нас, то есть, меня и Николая, если мы не «встанем». Эх, Мишель, Мишель…

Приятели зашли в питейное заведение. Первый стаканчик красного вина выпили чуть не залпом, потом стали пить не спеша, закусывая мелкой вяленой рыбешкой, которая ловилась в реке и здешних ручьях. Белинский пьянел быстро. Загорелое лицо его покраснело, покрылось капельками пота, в движениях пропала четкость, зато развязался пуще прежнего его язык.

«Он сейчас, наверное, очень похож на своего отца, о котором вспоминает всердцах и с обидой. Все мы — сыновья своих отцов, — подумал Ефремов. — А назад-то его надо будет тащить на себе».

— Я в прошлом месяце написал письмо Станкевичу, в котором обвинял себя в таких грехах, что лучше бы не родиться на свет, как говорит Гамлет. Недавно получил ответ, — говорил Виссарион. — Бедный тяжко страдает. Душа его больна только сознанием гадости прошедшей жизни. «Я не лучше тебя, а хуже, гораздо хуже», — говорит он. Но привычка, так сказать, к жизни идеи видна во всем. «Как верите и как сомневаетесь?»…

— Да, это Николай.

— По-прежнему пишет о том, что так занимает его душу, даже паясничает, и, между выражений души убитой и растерзанной, у него по-прежнему вырываются шутки, от которых нельзя не хохотать. Одна мумия в музее, который он осматривал, напомнила ему меня. «Так было трогательно!» — написал он. Это вырывается у него сквозь слез.

— Он знает, что Мишель все открыл всем, кроме нее?

— Я сообщил ему. Tiat voluntas tua! — вот все, что он сказал.

— «Так хочет бог!»

— Впрочем, заметно, что он доволен этим. Я, с моей стороны, тоже доволен, что к развязке, какова бы она ни была, сделан первый шаг. Ужасная роль!

— Скажи, Висяша, если бы не Мишель с его несносным присутствием… я хочу сказать, если бы не он и не его бедный старик-отец, так неумело выступивший в роли свата, если бы не…

— Да, да, я уверен в этом. Рад, что ты взял мою сторону. Они могли бы соединиться, эти два существа из высшего мира… Бакунин мастер разрывать и разрушать, идея для него дороже человека…

Они помолчали. Упершись локтями в стол и положив лицо на кулаки, Белинский смотрел перед собой отуманенным взглядом.

— Станкевича очень радует известие, что Варенька Дьякова хочет писать к нему.

— Зачем? — удивился Ефремов.

— Бог весть. Она тоже за границей. «Может быть, это только утешение, — думает он, — но спасибо ему, оно, ей-ей, утешило меня. Если бог вывезет меня из нравственного ничтожества, я опять буду не один в свете — я так высоко ценю это семейство. О, тяжело жить без кумира! Если не любовь — сочувствие необходимо в этой жизни».