Изменить стиль страницы

— Все равно.

Исполинский рост и ожирение, калмыцкая внешность, женская улыбка, никогда не сменяемое платье — все прощалось ему, все источало неизъяснимое очарование, все работало на образ народного вождя.

— Бакунин, вам следует почиститься.

— Я не желаю чиститься! — бешеным взглядом посмотрел он. — Кто это тут возле меня, такой чистенький гав…чек?

Восторженные студентки лелеяли его, заботились о его здравии.

— Михаил Александрович, при ожирении нельзя есть макароны с маслом, пить кофе, водку с ликером и варить фрукты в жженке. Поберегите себя.

— Э, нет, матушки мои. Болезнь должна идти своим путем и выйти из тела.

Наконец, через два года жена известила о своем возвращении. Карло Гамбуцци выехал навстречу. Бакунин готовил было гнездышко для любимой женщины на Ла Баронате, но услышал, он не имеет на дачу никакого права. Он-то знал об этом, да как-то не верил, закрывал уши, привык к месту, зато для Антонии это был удар. Можно представить, что за крик учинила она всем обитателям дома, который она считала своим! А чего-чего наслушался сам Мишель… К тому же у него, по обыкновению, не осталось ни копейки денег. Кое-как, с помощью Гамбуцци, удалось пристроить семью на несколько дней. А дальше?

Бакунин пережил ужасную ночь. Он сидел комнате за столом, перед ним лежали часы и револьвер. Он следил за стрелкой. Ровно в четыре часа утра должен прогреметь выстрел, положив конец всем его унижениям, неудачам, страданиям. Ровно в четыре…

Но судьба по-прежнему благоволила ему. «Еще не в этот раз», — как говорят французы… Без четверти четыре приехал гонец Сильвио с тремястами франков в фонд Бакунина. Он привез новость. Болонья на грани восстания! Болонья, Болонья ждет минуты, когда можно явиться вождем и пророком! Туда, туда! Вихрь революции вновь дышит в его старое лицо!

— Это будет моим политическим завещанием! Умереть с оружием в руках — самая прекрасная моя мечта!

Они поскакали.

Но войска и полиция опередили их. С помощью переговоров и обещаний властям удалось не только успокоить бунтовщиков, но даже разоружить их и распустить по домам. Всех, кроме зачинщиков, с которых был отдельный спрос.

И снова вздумал стреляться Бакунин, но его удержал хозяин, приютивший его. Тихо побрел восвояси Santa maestro, переодетый священником, с дорожным посохом в одной руке и корзиной с яйцами в другой. Сильвио принужден был прятаться в телеге под ворохом сена.

Все. Карьера окончена.

Но судьба снова подмигнула ему. В ответ на его давние просьбы братья продали, наконец, рощу, и выслали «противнику наследственного права» документы, по которым банк ссудил его деньгами. В 1874, на шестидесятом году жизни, у Мишеля появилась, наконец, собственная крыша над головой в местечке Лугано и кое-какие средства для безбедного существования.

…Тишина, детские голоса, кваканье лягушек в ямах. Старый лев на покое. Огромный, могучий, тяжелый. Глаза сверкающие, быстро меняющие выражение, вспыхивали огнем и грозными молниями, а по временам освещались чисто женской улыбкой. Сапоги, панталоны, накидка — все хранили на себе следы грязи пережитых зим и лет, также как и запущенная борода могла служить обеденным меню прошедшей недели. При всем том это была внешность настоящего барина.

В Лугано он вставал в восемь часов и уходил на театральную площадь читать в кафе газеты, писать письма. В два часа пополудни уходил домой, в четыре ложился, бросался в одежде и сапогах на тощий тюфячок, покрывавший все те же козлы. К восьми вечера вставал и шел в гостиную, где Антония угощала чаем своих друзей. Вмешивался в разговор, раскрывал чары своего ума и очаровывал слушателей в течение всего вечера.

— Мишель, а ведь смерть страшна даже для тех, кто не верит в ад, не так ли?

— Смерть? Она мне улыбается, очень улыбается. Сегодня по дороге я выплюнул остаток последнего своего зуба… ха-ха-ха.

— Чему ж вы смеетесь?

— А тому, что еще одна частичка моего Я исчезла, — отвечал он с гордым и верховным презрением к смерти. — У меня была сестра. Умирая, она сказала мне: «Ах, Мишель, как хорошо умирать! Так хорошо можно вытянуться»… Неправда ли, это самое лучшее, что можно сказать про смерть?

— Вы продолжаете писать, но в революцию, скажите честно, Мишель, уже не верите?

— Пожалуй. Довольно с меня политики и революционных предприятий, я потерял вкус к ним, я достаточно стар, чтобы уйти в отставку. Вы видели революцию вблизи? Я видел. Это очень противно вблизи. В революции, скажу я вам, три четверти фантазии и только четверть действительности. Революция — род опьянения, но революционер должен быть трезвенником.

— Несмотря на вашу «отставку», Карл Маркс по-прежнему не оставляет вас в покое. Откуда такая вражда?

— Да пускай. Злостно преследуя и систематически клевеща на меня, эти господа меня обожествляют. Вы же знаете, как меня называют здесь, в Италии. То-то. Но я… какое дело мне. Я ищу мое прежнее «Я» с помощью тихого созерцания. И хотя Шеллинг велик по прежнему, бытие бытийствует само по себе, и еще никто не перепрыгнул из логики в природу духа.

— Мой муж, — вставляла словечко Антония, — все тот же, что и был. Временами он принимает вид серьезного человека, но остается неисправимым ребенком. Я уверена, что если новая стычка, бунт или восстание позовут его, он помчится, как на праздник.

— Нет, Антосенька, нет и нет, — отвечал Мишель. — Новое дело требует свежих молодых сил. Поэтому я и подал в отставку, не дожидаясь, чтобы какой-нибудь дерзкий Жиль-Блаз не сказал мне: «Pas d'homelies, Monsieur!» (Без поучений, сударь!) Я проведу остаток дней моих в созерцании. Не в праздном, а, напротив, умственно очень действенном. Одна из страстей, владеющих мною в данное время, это беспримерная любознательность. Раз вынужденный признать, что зло торжествует, и что я не в силах помешать ему, я принялся изучать его эволюцию с почти научной, совершенно объективной страстью. Какие актеры, какая сцена!

— Значит, вам теперь безразлично, что будет с нами, Бакунин, со всем человечеством?

— Бедное человечество! Совершенно очевидно, что выйти из этой клоаки оно сможет только с помощью колоссальной социальной революции. Одна надежда: всемирная война. Эти гигантские военные государства рано или поздно должны будут уничтожить и пожрать друг друга.

Он посмотрел на присутствующего тут же русского гостя по фамилии Зайцев. Тому пора было уезжать и он давно сидел, как на иголках, не решаясь прервать речь мэтра.

— Ах, милый, пойдем, пойдем, ведь тебе недосуг, ты спешишь.

Они прошли в другую комнату. Бакунин внимательно высчитал по путеводителю количество денег, необходимых для путешествия, и потребовал, чтобы Зайцев показал ему свои копейки.

— Ну, право, Михаил Александрович, мне неловко. Я остановлюсь в Богемии, там у меня есть приятель, у которого я смогу взять денег, сколько мне понадобиться!

— Ну-ну, рассказывай, — возразил Бакунин.

Он вытащил из стола небольшую деревянную коробочку, отворил и, сопя, отсчитал тридцать с лишним франков.

— Вот, теперь хватит.

— Хорошо, по приезде в Россию я вышлю непременно.

Но Бакунин сопел и, глядя на него, улыбался.

— Кому, мне вышлешь? Это я даю не свои деньги.

— Кому же их перечислить, в таком случае?

— Большой же ты собственник. Да отдай их на русские дела, если уже непременно хочешь отдать.

… После позднего ухода гостей Бакунин работал до рассвета, потом опять бросался на топчан до восьми утра, не снимая ни сапог, ни панталон из-за болей в почках, печени, сердце.

В начале лета 1876 года Антония с тремя детьми уехала в Неаполь к морю и к Гамбуцци. Бакунин, оставшись один, взялся было за дело. Конечно, ему хотелось «маленького Прямухино», память о возделанном рае которого грела его сердце всю жизнь. Вести из родного гнезда шли разные, ровесники понемногу уходили, умерла Татьяна, подросло новое поколение, мало говорившее сердцу. Но дом, но сад, пруды и аллеи, Осуга, природная и «поэтическая», сочиненная отцом… о, как понимал, почитал он сейчас своего отца, и по-прежнему мучительно, словно в одиннадцать лет, не принимал мать. Но прочь, прочь!