Изменить стиль страницы

— Немедленно садись за «Мемуары», Мишель. Мы сами их распечатаем, переведем на все языки. Брось все и пиши.

— Да, да, Герцен, ты прав. Надо работать! Но я привык писать на злобу дня, о себе писать противно. Уфф… наконец-то труд обеда окончен и настала воистину божественная минута!

Он достал огромную трубку и задымил, как пароход.

— На террасу, на террасу, — увлек его Герцен в дверь, открытую на свежий январский новогодний денек, похожий на русский март. — Как тебе наши морозы, сибиряк?

С первых же дней Бакунин развил бешеную деятельность. Письма, гонцы, приезжие, командировки его «бойцов» в разные части света, статьи в «Колоколе», в немецких, французских, славянских изданиях замелькали по всей Европе, заполняли все его внимание время. Сербы, хорваты, поляки толпились у него во все сутки, и когда горничная с застывшей бессонницей в глазах убирала пятую за ночь пепельницу, и приносила десятки стаканов чая и груду сахара, это считалось обычным делом. По пятнадцать-двадцать писемь, целые тетради, словно в юности, писал он за один день.

Ушло письмо и жене в далекий Иркутск.

«Мой милый неоценимый друг! Я жду тебя, Антони. Не задумывайся, друг, не медли. Мы скоро, пожалуй, еще в сентябре, будем вместе. Я буду счастлив. Сердце мое по тебе умерло. Я днем и ночью вижу только тебя. Лишь только ты приедешь, мы с тобой поедем в Италию».

В других своих посланиях он требовал решительных действий, готовый сам встать впереди всех, и словно в юности, кричал, бранился, хохотал, шутил, был обаятелен и непереносим, мудрый, наивный, прозорливый и простодушный.

— Ах, Александр Иванович, — вздохнул один из гостей Герцена, когда кто-то пожаловался на непоследовательность Мишеля, — что же вы хотите? Это же «большая Лиза».

«Большая Лиза». Прозвище приросло к Бакунину.

— Скажи, Мишель, не осталось ли у тебя связей в России, чтобы вернее наладить там нашу пропаганду? — спросил однажды Огарев.

— Только жена. Я жду ее приезда. Вы все должны мне помогать в этом, тот, кто этому противен, будет врагом моим навеки! — глаза его бешено сверкнули.

— Ты хочешь, чтобы она приехала сюда сейчас? Это безумие. Ты сам еще не укрепился! Кто должен хлопотать о деньгах, о паспорте, визе?

— Тогда я ее выкраду! Родная любовь! Выкраду, выкраду! Ты понимаешь ли, Огарев, что такое любовь?

Как ни удивительно, но Антония Бакунина уже начала путь в Европу. Детская уверенность Мишеля в том, что жизнь есть нечто само собой разумеющееся, и вовсе не дается трудом рук своих, которую подметил в нем еще Руге, раз за разом, «по возможности», оправдывала себя в его судьбе! Земляк Антонии генерал Кукель выправил ей все бумаги и заплатил из казны долги ее мужа, те самые, что тот набрал, чтобы добежать до самого Лондона. Что поднялось тогда в Иркутске! Едва разнеслась весть о побеге, обманутые купцы, словно волки, набросились на молодую женщину, и генерал счел своим долгом вступиться. Но путь был слишком неблизок, впереди лежали обе столицы и Прямухино.

Зато приближался 1863 год.

— Что нам делать без связей с Россией? Может быть, попробовать через священников? Они люди умные, осторожные, — настаивал Огарев.

Герцен согласился с ним без воодушевления. Он помнил этих людей и их отстраненность от мирского богопротивного дела.

— Мишель! — обратился он. — Здесь в Лондоне остановилось подворье архипастыря о. Пафнутия Коломенского. Сходи, поговори осторожненько. Возможно ли нашим людям останавливаться в гостинице подворья? Это было бы весьма скрытно и безопасно. Так же поговори о Кельсиеве, ему надобно архипастырское слово.

— И в самом деле, схожу с интересом, — согласился Бакунин.

Они поехали. Кельсиев остался за воротами, чтобы быть наготове, когда позовут. Перекрестившись на изображение креста над воротами, Мишель, нагнувшись, шагнул во двор и вдруг в одном из попов узнал отца Олимия, старого знакомца еще по Пражскому восстанию. Он еще хотел употребить его тогда в дело, да руки не дошли. Ему бы промолчать в интересах своей миссии, проявить дальновидность и такт, но Мишель громко окликнул его и чуть не схватил за подрясник.

— Отец Олимий! Помнишь ли Прагу? Что же ты дремлешь? Пора за дело! — громовых голосом закричал он.

Этим он сразу насторожил тихих служителей подворья. Его повели по лестнице в строгие покои о. Пафнутия. Тяжело подымаясь по ступенькам, Бакунин вдруг запел густым басом:

— Во Иордане крещаюся тебе, Господи… — и с хохотом переступил через порог к о. Пафнутию.

Бесцеремонное пение священной песни было воспринято иноками как наглое кощунство. Но Бакунин не замечал ничего, видя только одного себя в этом новом для него окружении, всегда бывшем предметом его насмешек, и в эту минуту он, по обыкновению, считал именно себя интересным для всех них. «Если бог есть, значит, я — раб». А потому никакого уважения к служителям религиозного культа!

В начале разговора он попросил разрешения курить в присутствии священнослужителя, чтобы не выходить в другую комнату, и получил его.

— Ну, значит, благословил, благословил, Владыко, — развязно рассмеялся он.

И получил холодную отповедь.

— Иное дело терпеть непозволительный обычай, смотреть снисходительно, так как не находить в нем ереси, и другое дело — благословить…

В результате такого общения о. Пафнутий уклонился и от устроения приезжающих в гостиницу подворья, и от свидания с Кельсиевым. А вскоре издал архипастырское послание: «удалятися и бегати от злокозненных безбожников, гнездящихся в Лондоне».

Кельсиев молчал всю обратную дорогу. Он все слышал. Оставшись с Герценом один на один, он, наконец, горячо и резко высказал все, что понял об этом человеке, «революционере с мировым именем».

— Он все загубил своей неуважительной бабьей болтовней! Разве вы не видите, Александр Иванович, что это всего лишь тупой бунтовщик, с пустотой и непониманием вопросов. Все идеи его взяты напрокат, у первого встречного, он поет со всех голосов!

— Не совсем же так, дорогой Сережа.

— Да это мешок, в который что не положишь, то и несет, только б не мешали ему рисоваться, да и не отнимали возможности составлять бог знает с кем и бог знает для чего разные тайные общества! «Я, говорит, опытный революционер, меня учить нечего!»-ну и, разумеется, махнешь рукой, потому что, действительно, учить-то нечему. Не доверяйте ему больших дел, Александр Иванович, пусть его руководит тайными обществами, разбалтывает их тайны, что за ним также водится. Поверьте, Александр Иванович, не к добру он здесь, помяните мое слово.

— А ты сам далеко ли собрался?

— Поеду к своим, на юг, к «некрасовцам». Прощайте, Александр Иванович! Спасибо за ласку.

— В добрый час.

«Бакунин, Бакунин» — качнул головой Герцен. Опасения его начинали сбываться. Деятельность старого друга казалась ему пустой тратой сил и средств. Суета вместо работы захватила Мишеля. «Мемуары» он так и не написал, «отяжелемши», хотя предложения сыпались со всех сторон. А деньги его фонда таяли.

— Если бы во Франции было триста Бакуниных, ею невозможно было бы управлять, — вспомнились Герцену слова Косидьера. — Попробуй — ка управься с одним Бакуниным!

Но статьи, прекрасные статьи Бакунина, обращения к армии, к молодежи, широко печатались и в «Колоколе», и отдельными брошюрами, каждая их которых расходилась среди читающей России, каждая разила правительство не в бровь, а в глаз. Ни одно произведение самого Герцена не несло в себе столь разрушительной силы.

Страшный дар — глубины человеческого духа!

— Я предлагаю тебе прогулку по дальним окрестностям, Мишель, — сказал как-то Герцен. — Коляска готова. Поедем, развеемся, не одни же дела на свете.

— Охотно, охотно.

Но и на кожаном сидении осевшей под его тяжестью рессорной коляски Бакунин продолжал «ждать революцию».

Год 1863 приближался.

— Да почему ты считаешь его губительным для самодержавия, Мишель?

— Потому, что царизм сам губит себя подавлением, а не поощрением русской жизни. Александр Второй мог бы легко освободить народ, сделаться первым русским земским Царем-Освободителем. Созвать всенародный Земской собор! Да он ведь он не пойдет на это!