Шпак не дремал, он думал:
«Слезть бы с седла, размять ноги, уйти в степь, спрятаться от себя и от них. — Он воровато глянул на ряды конников, на дорогу, и его охватил холодный страх: — Ой, не та дорога и люди не те! Ой, сгину я здесь, сгину!».
Косые глаза китайца не мигая смотрели прямо в душу Шпаку.
«Он… он подсмотрел! Никто другой, как этот „ходя“», — догадался Шпак и его захлестнула острая ненависть к этим людям, ритмично качающимся спереди, сзади, с боков.
«Как в лесу, как в лесу! Ой, что-то будет…» — Шпак вытер ладонью лоб и уткнулся лицом в бурку.
Впереди громыхали орудия, а здесь, обступая дорогу, густела рожь, спелая, наливная.
У балки остановились. Бойцы переглядывались, спрашивая:
— Митинг?
— Митинг будет?
Колонна развернулась, и полк, подобрав фланги, образовал подкову.
В центре зеленой поляны тепло алело знамя. Солнце, еще не высокое, точно висело на клинках двух конников, стоящих у древка. К знамени подошли командир с комиссаром. Терентьич скомандовал:
— По-о-л-к, сми-р-р-н-о-о!
Перехваченный крест накрест ремнями портупеи и полевой сумки, комиссар заговорил, негромко, отчетливо:
— Товарищи! Мы остановились обсудить чрезвычайно опасное дело. У нас завелись воры и насильники. Эти опасней любого врага, они подрывают наши братские отношения с польским трудовым крестьянством. Наша сила — не в оружии, у врага его больше; мы сильны союзом с рабочим классом всего мира. И если в такой момент один из нас, носящий почетное звание красного конника, ворует и насильничает, он позорит всех бойцов пролетарской революции!
Полк заволновался:
— Говори прямо, кто нашкодил?
— Кто? Фамилию!..
Комиссар не повысил голоса:
— Прошлой ночью один из красноармейцев изнасиловал девушку. Судите его по законам революционной совести!
Из рядов спрашивали:
— Фамилия?
— Кто?
— Какой сотни?
Командир полка легко покрыл шум своим молодым, звонким голосом:
— Шпак — его фамилия!
Шпак дернулся в седле, закричал пронзительным, полным тоски и страха голосом:
— Неправда это, поклеп, товарищ командир! Кто видел?
— Мозино сказать?
Терентьич кивнул, и на поляну вышел китаец.
— Эта человека — враг советской власти. — Он ткнул пальцем в сторону Шпака. — Его бери маленька девушика. Чево, чево делай!.. Нехорошо делай! Ево надо голова долой! Ево — не человека, ево — собака!
От команды разведчиков отделился Колосок.
— Товарищи! Шпак — земляк мой, с одного хутора. Вместе росли, вместе служили, а вот как обернулось. Я ж тебе говорил, сукин сын! — вдруг закричал он, грозя кулаком Шпаку. — Не трогай чужого! Зачем ковер брал? Хозяйством обзаводиться? Своего хватит. На чужом добре хозяйства не наживешь! Так ты еще и паскудить? А вот теперь сидишь и думаешь, что Колосок вылез губить тебя?.. Не-е-е-е-т. Ты уж губленый, губленый ты! Эх ты, кобель облезлый! Опоганил всех нас, а теперь жмешься? — Он вплотную подошел к Шпаку: — Убить тебя мало, слышь?! — глухо, сквозь зубы, проговорил Колосок.
— Слышу, — покорно откликнулся Шпак.
Командир полка сказал:
— Сами решайте, товарищи, как нам с ним поступить?
— Расстрелять! — крикнуло несколько голосов.
— Расстрелять! — донеслось из задних рядов.
— Помиловать! — вздохнул чей-то одинокий голос.
— Товарищ Колосков, — спросил комиссар, — вы что предлагаете?
Колосок вдруг почувствовал, как тяжело ему выговорить это недлинное слово. Вспомнились хутор, хата Шпака, отец его — старый уже. Не вернется к нему с войны сын, потому не вернется, что он, Колосок, скажет сейчас — не может не сказать — это жесткое, справедливое слово. Колосок трудно перевел дыхание и сказал, будто деревянными губами:
— Расстрелять!
Терентьич объявил:
— Голосовать оружием! Кто за расстрел — шашки к бою!
И, словно над головой Шпака, сразу взметнулись сотни клинков.
Шпак слез с лошади, тупо посмотрел кругом, шатаясь прошел между рядами бойцов. Около Дениски остановился, невнятно пробормотал:
— Китаец выдал… У, «ходя» проклятый!
В степи двое: Шпак и Колосок. Они идут молча, сторожко следя глазами друг за другом.
— Вот убьешь ты меня… кончится война, приедешь домой, спросят тебя станичники: а где Шпак? Что ответишь?
Колосок молчит, кусает ус. Правая его рука ощупывает в кобуре прохладное тело нагана.
— Молчишь?
— Я долг сполняю.
— Долг! Своих убивать — хорош долг!
— Ты не наш, ты — чужой, у нас не такие.
— Ты думаешь, я смерти боюсь? Нет, Шпаки не боятся. Только больно, понимаешь, больно погибать от тебя, от своего. Ведь росли вместе, вместе служить пошли, а вот грех — баба… Ведь ковер-то отдал я, отдал! Ну баба! С кем греха не бывает? В голову шибануло, не совладал. Это китаец донес, никто как китаец. — Шпак повернул к Колоску лицо, по которому торопливо бежали слезы.
— Колосок, Миша, слышь? Помилуй. Молю тебя, убегу, никто не узнает. Век вспоминать буду. Отпусти, Мишенька…
Он вдруг остановился, упал на колени.
— Миша! — Шпак зарыдал. Правой рукой он схватил сапог Колоска, мучительно прижался к нему лицом.
— Нет, не проси!
— Нет? — Шпак встал, обтер рукавом лицо. — Ну что ж, знал, что не помилуешь. Душа у тебя в кобуре, трудно с ней говорить. — Он умолк, осунулся, и они вновь пошли по степи.
У балки остановились.
— Сядем, — предложил Колосок, вынимая кисет, — закурим?
Дрожащими пальцами Шпак свернул папиросу. Солнце уходило за перевал… Покурили.
— И куда торопится солнце? — тихо сказал Шпак.
Колосок приподнялся, вопросительно взглянул на него.
— Ты меня… подальше бы от дороги, Миша, а то тут ездят.
— Это можно.
Свернули с дороги, прошли несколько шагов. У ног лежала зеленая балка.
— Мы пойдем во-о-о-н туда, — показал пальцем Колосок.
Шпак вздрогнул от показавшегося ему чужим голоса, взглянул туда, куда указывал Колосок, и вдруг круто обернулся. Налитый ненавистью взгляд его уперся прямо в дуло поднятого револьвера.
— Ну что ж, стреляй, сволочь!.. Обмануть думал?..
Указательный палец Колоска дрогнул, спуская курок.
Шпак, разодрав рубаху, пьяно покачнулся и раскинулся по траве.
Колосок нагнулся, осторожно закрыл ему веки. Кисть руки убитого вздрогнула и упала на землю.
Наши войска прорвали фронт белополяков еще в первых числах июля и, вот уже который день, объятые страхом за свои тылы, пилсудчики катятся к Гродно. А по тылам гуляют полки Гая, почти безостановочно продвигаясь на запад.
Белесая темень промозглого тумана закрывала все: дорогу, степь, ряды товарищей. Где-то с правого фланга, видимо, в балке, рвались снаряды. Грохот взрывов доносился глухо, не будоража сердце.
Дениска, уткнувшись в бурку, думал о расстреле Шпака, о пропавшем Дударе и о матери, что осталась далеко в станице.
В тумане замелькали люди: полк обгонял какую-то часть — сбоку дороги стояли кубанцы, только что вышедшие из боя.
— Здорово, Егор!
— Здорово.
— Братцы, а Пархвенова нету у вас?
— Какого Пархвена?
— Пархвенова.
— А! Пархвенова?.. Нету.
— Да куда тебя черт прет с конем, зенки позылазили, што ль?
— Не стой на дороге.
— Много отправилось наших-то в бессрочный?
— Наших? Нет, не очень. Вот белополяков поклали вчерась махину.
— Говорят, самого Пилсудского взяли в плен?
— За малым не прихватили.
— Ишь-ты. Убёг, значит?
Дениска вглядывался в неясные в тумане лица, ловил слова, от которых становилось теплее на сердце. Вот эти люди, которые вчера, на рассвете, может быть, лежали в густом нескошенном жите, прижатые к земле огнем, сейчас стоят у дороги, улыбаются, шутят…
— Здорово, Дениска!
Дениска перегнулся с седла, пытаясь разглядеть того, кто его окликнул.
— Кто тут?
— Да это я, Андрей, — проговорил парень, хватаясь рукой за переднюю луку.