Тайлан старательно очистил от мяса лопатку жирного ягненка. Вынес из юрты железную треногу, щипцы для углей, чугунный кумган. Укутал наглухо верблюжьей попоной казан, валявшийся у двери. Огляделся по сторонам. Убедившись, что рядом нет ни одного металлического предмета, а те, что есть, надежно прикрыты, приступил к ворожбе.
Повторив несколько раз «бисмилля», Тайлан бросил лопатку в огонь. Юрта стала наполняться едким запахом жженой кости. Как орел навис Тайлан над огнем. Похожая на совок сероватая лопатка начала темнеть и вскоре совсем почернела. Потом чернота эта стала приобретать светлый оттенок и скоро сделалась серебристой. Кость почти сгорела.
Тайлан всматривался в напоминавшие паутину линии, черточки на поверхности выгоревшей добела кости. Сосредоточенное его лицо омрачилось. Среди сплетения паутин Абулхаир заметил одну – прямую. В одном месте она раздваивалась.
- Путник в дороге. Спешит. Но брови его нахмурены, радость не переполняет его. Точнее сказать не могу, не очень ясен для меня рисунок линий…
Нерешительность в голосе, неопределенность слов Тайлана, пользовавшегося славой ясновидящего, обожгли Абулхаира, будто к сердцу приложили раскаленные уголья. Приложили – и забыли убрать.
Потом Абулхаиру казалось, что уголь этот жег его грудь каждый день, не давал ни сна, ни покоя… И лишь вчерашняя встреча с курдасом, толкование Тайлана будто залили этот уголь водой.
То было вчера, а сегодня уголек опять начал тлеть. Тлеть, чтобы разгореться и мучить, мучить… Абулхаир поник, словно кто-то взвалил на него непомерную ношу. Ему вспомнилось лицо Койбагара Кубекова, его кошачьи, точно смазанные маслом, усы, вспомнились и его слова: «Алдияр! Хан! Зачем бежать от правды? Год пропал! Пропал!..» И хоть бы малейшая горечь или боль прозвучала в голосе Койбагара…
Воображение услужливо дорисовало хану то, что происходило тогда… Произнося страшные для Абулхаира слова, Койбагар схватил чашку с кумысом и жадно, хищно поднес ее ко рту. Шея, подбородок посла были рыхлыми, как бурдюк с творогом.
Абулхаир с неприязнью следил за послом, знакомым и будто незнакомым. «Что же в Койбагаре почудилось такое, что делает его не просто неузнаваемым – чужим? Новехонькая одежда из русского сукна, не успевшая потерять щегольского вида в суетном степном существовании?.. Чистенький, нарядный лоснится от сытости и довольства. будто посылали его на год к тестю и теще в гости… Движется легко, точно пританцовывает. При каждом шаге хромовые его сапоги поют свою песню: «Скрип, скрип»…
То ли этот звук как песня услаждал слух Койбагара, то ли он перед всеми хотел похвастаться своей необычной одеждой, приобретенной в Российской державе, - не сиделось ему на месте, носился туда-сюда… «Скрип, скрип». Вразвалочку входил и выходил из ханской юрты. «Скрип, скрип»… Куда-то гордо удалялся. «Скрип, скрип»… Словно дразнил Абулхаир-хана.
Хану казалось тогда, что чертов этот скрип издают не сапоги его собственного посла Койбагара. Из недосягаемой дали, из дремучих лесов, где гордый, ныне покойный, русский царь Петр построил крепости, недоступные для конницы, летит к нему этот проклятый звук. От русской царицы, которая своими сафьяновыми сапожками равнодушно, как бы мимоходом, топчет нижайшее прошение Абулхаира. Безжалостно топчет. «Скрип, скрип»…
Ужасный этот звук вдруг переходил в ехидное хихиканье толстопузых, разряженных степных воротил. В злобный смешок пустозвонов, мечущихся по дикой казахской степи под напором многочисленных врагов. Хихикают, потешаются глупцы над ним, над несбывшимися его надеждами.
«Пусть себе насмехаются, пусть злорадствуют «отцы народа», баи… НО больнее всего, что в издевательской усмешке рот до ушей растянули голодранцы, не вылезающие из бедности, из грязи, - негодовал Абулхаир. – Жалкие шавки с пустым брюхом… Радуются безмозглые дурни, будто отцы привезли им с базара гостинцы.
Это такая вот темнота шепчется по всем углам: «Охо-хо! Вы только подумайте, люди, о чем возмечтал чудак! По его же вине от него отвернулись каждые два казаха из трех! А поди ж ты, хочет найти общий язык с русскими владыками! Они рычат в своем лесу, что львы!..»
Не повезло мне, ясное дело, не повезло! Можно сказать, собрался в набег в светлую ночь! Все видно как на ладони. Другие казахские владыки тоже посылали своих гонцов – с протянутой рукой, со склоненной головой! – к русским. Кто только не посылал, почитай, все!.. Но в ночь безлунную, темную. Тайком! Но разве можно их осуждать за это? Как не послать?..
Был ли у казахов за сто, за двести лет хоть один спокойный день? Они нуждались в помощи, нуждались и поэтому тянули, в мольбе простирали руки. Просили то о пощаде, то о поддержке, то о милости.
Что оставалось делать бедным кочевникам? Недаром гласит народная мудрость: у нас только пар над пищей свой, а казан, стоящий на очаге, чужой… Счастье нашего народа на острие пики, а достаток на конце курука. Поэтому казахи не раз и не два – много раз – казахи оказывались в поисках покровителей!..
Обо мне судачит всяк, кому не лень! Я-де помощь у чужих ищу. Кто, хотел бы я знать, из вожаков кочевий, которым доверили пустобрехи свои поводья, не делал того, что делаю я? Кто?.. – Гнев и обида Абулхаира росли как снежный ком. Он находил в них даже некую отраду, некое успокоение. – Людишки с нравом непостоянной, вздорной бабенки… Все, что случилось давным-давно, вызывает у них восторг и умиление. Что ни сделай для них сегодня, все вызывает у них отвращение. Как у жены – приставания постылого мужа… Послушать их, так в прежние времена народ жил до того мирно и беззаботно, что жаворонки вили гнезда прямо на спинах овец… А теперь-де все не так.
Мудрецы недаром изрекли когда-то: даже рукоять у ножа, который потерялся, из настоящего золота.
Избави бог, если те, кого я послал в Россию, привезут вести, подобные вестям Койбагара. Тогда… тогда… Что тогда?
Будь что будет! Лишь бы настал скорее день, когда они вернутся. Радость привезут они из дальней дороги или печаль – только бы кончились наконец муки неопределенности!
Что же ждет меня? Золотая корона на голове, корона всего Казахского ханства? могущественное русское покровительство? Или же… или же упадет моя голова, покатится под ноги разъяренной толпы. Поволокут ее по пыли на волосяном аркане…»
Абулхаир вздрогнул и точно пробудился от страшного сна. Вдали все так же маячили гряды холмов. Только теперь хану показалось, что они скорчились от боли. По небу скользили унылые облака. За спиной бодро постукивали копытами кони, почуявшие, что держат путь к родному стойлу. «Да, не я один спешу домой. И там, наверное, томятся люди в ожидании вестей. – Абулхаир-хан, может быть, впервые по-настоящему осознал, что вести, которых он ждет, могут перевернуть не только его жизнь, но и судьбу всего народа. – Народ – это отдельные люди, хотя бы вон те, что за моей спиной трясутся на лошадях. Каждый из них, возможно, думает сейчас о том, что же у них впереди, какая выпадает им судьба, какая доля!..»
Когда солнце склонилось к горизонту, окрасив небо прощальными красками, всадники увидели свой аул. Большой аул в легкой пелене. Издалека казалось, что разбросанные на широком пространстве юрты сбежались, образовали тесную кчку, прижались одна к другой.
Абулхаир заметил рядом со своей майханой – ханской юртой – привязанных к коновязи лошадей. У гостевых юрт его зоркие глаза насчитали с десяток лошадей. Они не были расседланы, стало быть, всадники подъехали недавно.
Сердце Абулхаира бешено заколотилось. «О аллах, неужели прибыли?» - ахнул он. Хан слегка натянул поводья своего серого коня. Свита тут же сменила стремительный бег на шаг.
Прошло пятнадцать дней после возвращения Абулхаира-хана с охоты.
Его аул по-прежнему жил в ожидании вестника, не отрывал глаз от горизонта, боясь лишиться долгожданной радости. Аул не трогался на новое кочевье, хотя земля, на которой он располагался, зияла проплешинами. Под толстым слоем пыли посерели белые юрты.