Изменить стиль страницы

Ржержиха, до сих пор враждебно слушавший его излияния, вынул руку из кармана и медленно проговорил:

— Да, но тут явное недоразумение, Крипнер…

Наступила пауза — Ржержиха злорадно наслаждался замешательством Томана, после чего с притворным легким удивлением продолжал:

— Как, разве вы не знаете, что ваш друг храбро переметнулся на сторону воинствующих противников Австрии?

— Как же так?

У Томана зашумело в голове — и вместе новая твердость вошла к нему в сердце.

— Да, — смело ответил он, решив во что бы то ни стало вырваться из этого круга, — наш долг — бороться за дело нации. Мы боремся против несправедливости и угнетения, но не против отдельных людей.

Он готов был с твердостью принять резкую отповедь Крипнера — но услышал лишь смех Ржержихи:

— Ну, ну, нечего извиняться перед нами…

Крипнер ответил не сразу и, как всегда, просто:

— Да тут и не за что извиняться… — Он поколебался. — Все ясно. Каждый угнетенный — прав. Разница лишь в том, что у меня-то нет этого права — или долга.

Никто не отозвался на эти слова, и он прибавил:

— Это — мужество, достойное уважения. Вы вступаете в Дружину?

— Нет! — порывисто и поспешно, так что все вздрогнули, выпалил за их спиной Слезак.

Они оглянулись на него, взволнованного, и он уже смущенно, мягче, но упорно повторил:

— Нет, нет, только не это!

Ржержиха захохотал и повернулся к Томану:

— Слышите, господин инженер? Не обманывайте своих людей! Руководитель должен с первого шага знать цель.

А Слезаку Ржержиха сказал:

— Ни к чему это, Слезак. Двери уже тихонько захлопнулись за перепуганными овцами.

В темноте не видно было лиц, но сама темнота напряженно ждала ответа.

— Так ли это? — снова заговорил Ржержиха. — Вы газеты читали? Тройственный союз опять одерживает победы. А впрочем, вы, может быть, найдете все-таки дело для своих людей…

Крипнер, не понимавший по-чешски, протянул Томану руку:

— Что ж, желаю тебе счастья. Не знаю, был бы я способен на твоем месте добровольно вернуться на войну!

Томан пожал ему руку с демонстративной, горячей, сердечной признательностью.

— Спасибо! Лично я, как и прежде — даже больше, чем прежде, — твой верный друг.

И он быстро ушел.

* * *

Кадеты с нетерпением ждали Томана. Без него их отвага томилась жаждой деятельности, ожидание отнимало силы. Тем не менее они сочинили проект письма, с которым думали обратиться к братским организациям в других лагерях. Письмо составляли сообща, но тревожило чувство, что не удалось найти нужных слов, чтоб выразить общую смелость. Слова громоздились друг на друга, пирамида росла, но все будто оставалась незавершенной.

Начали констатацией факта:

— «Мы создали чешскую организацию».

— Но этого мало!

— «Призываем всех чехов создавать подобные же организации!»

— Но и это не все!

— «Призываем их к организованной борьбе за свободу нации!»

— Розовые слюни! Надо определеннее…

— «К вооруженной борьбе против Австрии!»

С дружным воодушевлением закончили так:

— «Да здравствует свободная, независимая Чехия!»

Так добрались до подписей — и теперь только ждали председателя. Томаи чувствовал, что они в душе упрекают его.

— Я встретил Крипнера, из нашего полка, — как бы между прочим объяснил он им. — Крипнер — немец, но честнее иного чеха!

— Ах, немец и есть немец, — возразил Петраш. — Когда-нибудь придется нам драться со всеми ними!

Томан не внес ни малейшего изменения в письмо, и общее гордое чувство довольства собой умиротворило кадетов. Кроме письма, Томану дали на подпись целую стопку чистых листков, на которые потом перепишут текст письма для рассылки.

Когда все было готово, лейтенант Фишер предложил выпить на брудершафт. Кроме чая, правда, пить было нечего, но и этого вполне достаточно, чтобы с сего дня все братски называли друг друга на «ты». Каждое новенькое «ты» казалось особенно теплым и хрупким. От них теплели слова. Из тепла этих слов осаждалась вера, а вера рисовала картины, кажущиеся уже действительностью.

Когда разговор дошел до этих картин, неотличимых от действительности, всеобщее восторженное состояние вылилось в песне. Фишер, сегодня более чем когда-либо пышущий энтузиазмом, затянул, наклонясь к Томану:

Боже царя храниии…

Кадет Горак еле сдерживал потребность как-нибудь выразить давно клокотавший в нем гнев на тот мир, который они сегодня начали столь доблестно разрушать, и он подхватил гимн, увлекая за собой остальных. Гимн русскому царизму показался юнцам мятежным до фанатичности.

Несмотря на поздний час, они еще не разошлись бы, если бы не вернулся забытый всеми Слезак. Как всегда, игнорируя сборище, Слезак, угрюмо-строптивый, прошел от двери прямиком к своей койке и сел спиной ко всем. Низко — он был близорук — наклонившись над тумбочкой, он принялся за свой ужин всухомятку — кусок хлеба с колбасой.

Томан одевался, собираясь уйти. Дружелюбие кадетов, а еще больше — покорность слезаковской позы пробудили в нем какое-то теплое чувство. После всех сегодняшних споров ему захотелось что-то сказать Слезаку — так протягивают руку и подарок другу в знак примирения. И он сказал громко и ласково, чтоб его наверняка услышали и поняли:

— Самую большую победу одержал сегодня наш брат Слезак. Ему больше всех пришлось бороться с собой!

Слезак даже не шевельнулся. Будто не слышал. Тогда Томан подошел к нему, чтоб, как всем, пожать на прощание руку. Но Слезак не принял рукопожатия и взглянул на Томана отчужденно. Томан покраснел, заметив кристаллы ненависти, сверкнувшие в глазах Слезака.

Тут Слезак спросил — с непонятной злобой, внезапно вспенившейся в его взволнованном голосе:

— Что вы хотели сказать своим замечанием?

И прежде чем Томан успел произнести хоть слово в объяснение, с мучительной напряженностью выплеснулась вся подавляемая злость Слезака; голос его перескакивал по словам, как вода по речным валунам.

— Сыт я по горло вашей болтовней! — крикнул он, оглушенный злобой, и, переведя дух, с болью закричал на всю комнату, среди всеобщего оцепенения:

— Он мне надоел!.. Комедиант, шарлатан, иезуит, сумасшедший!.. Еще нос перед нами дерет!.. Будто он лучше других! Фарисей! Провокатор!

Слезак дрожал как в лихорадке; потом вдруг сорвался с места и бросился прочь от Томана. Вероятно, он хотел выбежать вон, но, наткнувшись на общее безмолвное ошеломление, не решился и вернулся в свой угол. Однако унять свое возбуждение он не мог. Став спиной ко всем, он сквозь зубы яростно твердил:

— Проклятый, проклятый, проклятый!

Его обступили:

— Что с ним? Что с ним стряслось?

Томан был бледен. Он все стоял, не в силах произнести ни слова.

В его долгом молчании, в немом изумлении всех присутствующих постепенно рассеивалась бессильная, болезненная ярость Слезака.

Кто-то пробормотал:

— Говорил я не записывать его…

Тогда Петраш с враждебным безразличием обратился прямо к Слезаку:

— Так ты выходишь? Скажи просто и прямо, ты ведь не один такой.

Слезак молчал, крепко сжав губы.

— Вычеркнуть его! — закричал негодующе Горак из другого угла. — Пусть катится к своим, в «штаб»!

Бледное лицо Слезака волной залила густая краска. Через минуту он ответил — тоном, совсем уже укрощенным, хотя и с наигранной резкостью:

— Вам до этого дела нет.

Он помолчал, колеблясь и переводя дух; потом с мучительным раздражением у него вырвалось:

— Разве я говорил, что выхожу? Это я сам решу! И я знаю, куда надо обращаться!

Он прошипел еще что-то неразборчивое. Лицо его болезненно исказилось, и, прорвав круг холодной напряженности, Слезак выбежал из двери. Однако дверь за ним закрылась удивительно тихо.

После ухода Слезака общая преувеличенно-сердечная участливость обратилась на остолбеневшего Томана. Гнев и презрение к Слезаку были справедливы — и потому в сердцах у кадетов было легко и чисто.