В эти уютные дни один кадет Шестак метался в яростном отчаянии, как хищник в клетке. Лейтенант Вурм, живший с ним в одной комнате и хорошо знавший его больное место, только цинично поддразнивал его.
— Ничего, Шестачок, — смеялся он, блаженно вытягивая свои длинные ноги в сапогах, — к рождеству мы — домой! Даст нам господь долгую жизнь, — все будет… Приглядел бы ты себе другую девицу! И с какой стати твоя будет писать тебе в этакую даль? Что ей надо — и без тебя найдет. И тебе выгода: явишься на готовенькое.
— Мир заключат к весне, — взрывался Шестак, и глаза его белели. — А нет, так этих из-ззвергов стр-р-р-ашно разобьют весной!
И Шестак по-прежнему упорно ходил по занесенной дороге за винокурней встречать Иозефа Беранека с почтой. После этих бесполезных прогулок он не мог спокойно сидеть даже у ефрейтора Орбана, жившего в светлой комнате старого господского дома с видом на степь. Все разговоры о родине, об измене, об идеалах и надеждах он слушал в пол-уха и только однажды вскричал с жаром:
— Сколько тянется зима в этой распроклятой стране?!
Лишь в одном он сходился с Орбаном больше, чем когда бы то ни было, — в отношении к России. Шестак еще лютее ненавидел теперь Россию, уверовав, что именно она — причина всех его страданий и мук.
В голодной снежной пустыне бездомные собаки выслеживали голодную, замерзающую дичь; рвали жалкую добычу в полях около селений, в оврагах, меж сугробов, обагряя белый снег кровью, загрязняя его перьями и клочьями шерсти. Собаки, кожа да кости, дрожали от холода, но с голода не подыхали.
А вот человек погиб в первые же метели; это был какой-то голодный хорват, втихомолку отправившийся ночью за хлебом. Бело-черная ночь металась под расходившейся метелью. И утром собаки нашли замерзшего хорвата в сугробах, неподалеку от занесенной дороги на Крюковское.
После этого случая на плечи Шеметуна свалилось вес бремя забот о пленных. В обуховском коровнике, приспособленном под летний рабочий лагерь, не было настоящих печей. Маленькие окна заросли льдом и снегом. Полумрак шуршал, светился точками глаз; люди, днем толкающиеся в узких проходах вдоль стен, ночью вплотную забивали пространство между стойками нар. Коровник согревался только живым теплом, — как тогда, когда здесь содержался скот. Худые истощенные тела, однако, грели плохо. Пленные целыми днями теснились в сыром помещении, где воздух был не столько согрет, сколько испорчен дыханием и испарениями. Газы от дурного пищеварения и вонь от прелого тряпья и немытых тел стояли над нарами. Люди спали одетыми, жались друг к другу, образуя живые комья. Ворочались, храпели, кашляли и хрипели. По утрам, еще затемно, выскакивали по первому зову русского караульного на мороз и бежали за горячей водой, именуемой чаем. Теперь к горячей воде выдавали всю дневную порцию свежего хлеба, а в обед и ужин — жидкий картофельный суп, слегка заправленный разваренной сушеной рыбой. Суп в ведрах остывал быстрее, чем голодные пленные успевали съесть его.
Шеметун, не привыкший к стольким заботам, не скрывал от управляющего Юлиана Антоновича своего недовольства. Он сказал ему прямо:
— Что ж вы не оставили себе ваших пленных на зиму? Для вас же их держат, не для меня. И нашей любимой родине черта лысого от них пользы! Одни расходы! Покорно благодарю хоть за то, что вы мне свой скот на шею не посадили!
Но на все его жалобы Юлиан Антонович только самодовольно и безмятежно улыбался. Что Шеметуну еще надо? Отпустил же Юлиан Антонович Орбана из канцелярии, отдал его обуховскому фельдшеру в больницу, — не по своей воле — по приказу именно Шеметуна!
— Скажите, — спрашивал он, в свою очередь, у Шеметуна, — как вы представляете себе нормальные коммерческие отношения? То, что я хочу у вас купить, вы у меня забираете, а ненужное, простите, я не покупаю. Даром брать — и то дорого станет. Не та конъюнктура. Товар — ваш. Чего же вам? Вы продаете, я покупаю.
И все же этот толстый практичный латыш оказал Шеметуну коварную услугу: он согласился взять в Александровское на подходящих условиях десяток-другой пленных по собственному выбору.
— На зимнюю спячку! И конечно, никакого вознаграждения. Наоборот, с вас еще причитается на содержание. И так беру себе в ущерб, но старой дружбе, — острил он, — в надежде лишь на приятность наших летних деловых отношений.
Вскоре выяснилось, что и эта любезность, оказанная Юлианом Антоновичем вроде бы в шутку, от зимней скуки, была коммерческим трюком. Эта хитрость рассмешила Шеметуна — но не ранее, чем прошел его гнев. А гнев его растаял благодаря Бауэру, который тоже использовал эту сделку в собственных интересах и в интересах своих людей.
Кончилось дело тем, что Шеметун им обоим добродушно погрозил пальцем:
— Ох, немцы!
Впрочем, Бауэр имел и право и даже обязанность — переселить в Александровское своих людей. Он был доверенным лицом Союза чехословацких обществ в России и возглавлял обуховскую организацию чехов и словаков. Он сколотил небольшой чешский хоровой кружок и, главное, маленький оркестр, которыми сам и руководил.
Оркестр Бауэра, собственно, и был предметом торга Юлиана Антоновича, желавшего иметь у себя такую редкость и забаву. Весь фокус заключался в том, чтобы перевести его в Александровское вопреки тому, что до сих пор меценатом чешского искусства и чуть ли не создателем бауэровского оркестра был не кто иной, как Шеметун! Шеметун привез из Базарного Села первую скрипку для Бауэра. Да и остальные музыкальные инструменты чехи могли сделать только с помощью Шеметуна, — на все, что следовало купить для этой цели, Шеметун давал деньги — из «общего котла». Шеметун обеспечил музыкантам и пристанище в просторном старом обуховском доме, занятом под лазарет, но еще пустующем. А после первой же публичной репетиции, которая для местных жителей была чем-то вроде чуда, Шеметун пришел в такой восторг, что даже собрал музыкальные инструменты — вырезанные, выдолбленные и склеенные пленными — и решил поехать в город похвалиться перед знакомыми. Бауэр был ему благодарен за все его заботы, но особо растрогала его эта реклама в городе.
Однако восторженная пропаганда бауэровского оркестра вышла боком самому же Шеметуну.
Шеметуну хотелось, конечно, захватить с собой в город, вместе с инструментами, и музыкантов. Но он не решился на этот шаг без разрешения, хотя сам спал и видел, как поразит город концертом. Пока что он рискнул свозить оркестр только к Юлиану Антоновичу на вечеринку с чаем — и в этот-то вечер и зародилась у Юлиана Антоновича коварная мысль.
Когда Юлиан Антонович с невинным видом выбрал для переселения в Александровское одних музыкантов и предложил им приличное человеческое жилье, Шеметун собрался было с негодованием отстаивать «своих» музыкантов.
Но Бауэр предал его раньше, чем прапорщик начал сопротивление. Бауэр убедил Шеметуна, и даже без особого труда, что оркестрантам нельзя постоянно жить в лазарете, и от того, что они перейдут в Александровское, ничего не изменится. Ведь сам-то он, капельмейстер, остается в Обухове.
Потом Бауэр добился от Юлиана Антоновича, чтобы тот — пусть и без всякого удовольствия — взял к себе вместе с музыкантами, и на тех же условиях, почти всю чешскую организацию, а она насчитывала уже более полутора десятков людей. Из членов ее не попали в Александровское только трое, вступившие последними: Райныш, Воточка и Янса. И еще — Вашик. который в последнюю минуту, ко всеобщему удивлению, сам отказался от такого блага. Как вскоре выяснилось, у него были на это причины: в тот же день Грдличка от имени офицеров попросил, чтобы именно Вашика определили к ним для услуг и для помощи на кухне. Узнав об этом, благоразумный Вашик вышел из организации. Сначала на него сердились, но потом махнули рукой и даже как-то поняли:
— Ясное дело, боится, как бы ему домишка своего не потерять. А что крестьянину свобода и родина без своего клочка земли да без избы!
С Бауэром на хуторе Обухово остался, разумеется, и Иозеф Беранек. Чтоб вознаградить его за этот ущерб, ему отвели небольшой теплый пристенок, прилепившийся к стене котельной винокуренного завода; эта пристройка служила когда-то складом и была со всех сторон обложена поленницами дров. Беранеку разрешили переселиться туда вместе со своей лошаденкой.