— Тише! Слушайте! — дружно зашумели кадеты.
— Послушайте, что пишут наши братья!
— «К пленным чехам!»
— Тише!
— «Мы пошли без обещаний, без гарантий…»
— Да слушайте же!
В «партере», где многие уже читали это «Послание к пленным чехам», поднялось несколько испуганных людей.
Трое «чужаков», бледных, растерянных, двинулись прямо к выходу — насмешки кадетов распахнули перед ними и затем захлопнули дверь. Ружек ускользнул незамеченным, блеснув в дверях лысиной, похожей на тонзуру.
Блага, знавший «Послание» наизусть, под общий шум декламировал вслед исчезнувшим:
— «Меры человеческого презрения мало для вас! Вы — прах, рабски покорный капризам ветра! Вы — менее, чем безумцы, и более, чем рабы! Не видите, что работаете на Австрию! Вы — жалки!»
Кадеты бешено аплодировали и, вскакивая на койки, ревели турьими голосами:
— Долой «Чехонь»! [177]
Чтоб перекричать всех, Фишер влез на стол.
— Господа! — его пронзительный голос прорезал бурю, и постепенно ему удалось привлечь внимание. — Господа!.. Нам дал слово великий славянин на русском тропе!.. За это слово мы обязаны, по мере сил и возможности… помочь братьям-русским!
Слезак, упорно до этой минуты сидевший на своей кровати, уткнувшись в книгу, теперь вдруг вскочил и рванулся из своего угла. Напоровшись, однако, на множество взглядов, встревоженных его внезапным движением, он с безнадежностью вернулся к своей книге. Томан видел это, и сердце его дрогнуло от невольного сочувствия.
Фишер предложил немедленно создать организацию, о которой говорилось в письме. Кадеты, не подсчитывая голосов, с восторгом проголосовали «за». «Партер», ошеломленный происходящим, молчал.
Впрочем, не было ни времени, ни возможности что-либо обдумать и высказать — Фишер, окончательно завладевший газетой Горака, кричал уже новое:
— Гимн, гимн!
Десятки голосов подхватили это требование. Фишер, выжидая тишины, уже наклонил, будто готовясь к драке, нахмуренный лоб; его круглая спина вздрагивала.
— Какой гимн? — испуганно спросил кто-то с первой скамьи.
— «Сохрани нам, господи»! — с грубой насмешкой бросили ему ответ.
— «Чехоню»!
— «Гимн ненависти»! — еще сильнее сморщив лоб, вскричал Фишер и, будто угрожая, поднял зажатую в кулаке трубку.
Трубку осторожно вынули у него из руки, а он в запале даже не заметил этого. Вместо трубки он взмахнул газетой и сейчас же впился в нее взглядом.
Затем он принялся декламировать — прерывисто, делая паузы, задыхаясь и сопя:
— «Г и м н н е н а в и с т и! Пусть ненависть бродит у нас в мозгу, словно тигр по джунглям, пусть лежит она на сердце нашем, подобно удаву! Да будет ненависть нашей молитвой, вечерней и утренней, да будет она песнею наших дел! Девственная грудь наших скал, гладь озер, русла рек, бездны шахт, наши еще не рожденные дети — пусть дышат ненавистью! Пусть сжимаются в радости атомы металла, и песок под корнями лесов пусть жаждет той счастливой минуты, когда мы расплавим железо и сталь на врага! Тогда нетрудно будет найти оружие и возвести баррикады!..»
Тут Фишер смолк, опустив газету, и вперил в слушателей взгляд, изостренный театральной ненавистью. Выдержав паузу, он закончил сквозь зубы:
— «На жилистом горле врага пусть сомкнутся челюсти наши!»
Ржержиха, успевший тем временем подобраться к самому столу, еще перед последней паузой Фишера разразился вызывающе громким смехом. Кадеты же, сияющие триумфом и довольством, поспешили заглушить этот смех бурной овацией.
— «Чехоней» — вон! — возмущенно кричали они Ржержихе, за спиной которого, потные, растерянные, сидели «чужаки».
— А я — против! — дерзко воскликнул Ржержиха, зная, что говорит и от их имени; он все смеялся, сунув руки в карманы измазанных красками брюк. — Который же апостол намарал это?
— Не апостол, а чешский солдат!
— Из какой оперетки? Нет, я с таким не играю! И если хотите знать, почему…
— Потому что трусите!
— До чего сообразительны!.. Как легко угадать, правда? Мы в одном горшке варимся. Вы, господа, тоже трусите… Только вы — овцы провинциальной породы… да и вертячкой заболели… и даже друг друга боитесь…
Его заглушили. До глубины души оскорбленные такими кощунственными словами, взорвались оглушительным протестом. Лезли на Ржержиху. Требовали назвать трусов:
— Пусть перечислит!
Однако ему не дали даже слова вставить.
— Сам-то он — штабная овца австрийской породы!
— Позор, позор!
— Чешский интеллигент называется!
— Да еще художник!
— Позооор!
Ржержиха выжидал; увидев, однако, что буря не утихает, пошел к выходу — вызывающе спокойный, сунув презрительно руки в карманы измазанных брюк. Особенно вызывающими казались кадетскому возмущению его короткие, сильные ноги.
— Пошел покорнейше доносить в «штаб»!
— Пан Влчек, вы опоздали!
Тяжелые, гневные издевки сотрясали стены, падали на спину Ржержихе, на его вызывающие ноги.
Слезак снова отбросил книгу, заходил в узком проходе между койками и скамьями, как хищник в клетке. Томан, чей теплый взгляд участливо следил за Слезаком, опять загорелся сильным, но скрываемым сочувствием. Поэтому, когда все несколько поутихли, он сказал мягко, уже не глядя на Слезака:
— Я хочу обратить ваше внимание на то, что членство в организации, которую мы создаем, лишь морально налагает обязанность платить добровольные взносы, которые пойдут на меры по защите наших национальных прав. Защищать национальные права через общественную организацию никем не запрещается. И — это наш священный долг…
— Отлично!
Фишер поспешил дополнить:
— Ручаться при освобождении можно только за членов организации.
— И только члены организации будут приняты на довольствие в чешской кухне.
Петраш попытался наконец овладеть собранием.
— Наша организация, — проговорил он с небрежной досадливостью, — ни в коем случае не налагает каких-либо обязательств работать или тем более вступать в воинскую часть.
— Это пока нет чешской армии!..
— И даже тогда, Горак, даже тогда в армию пойдет лишь тот…
— Кто не наложит в штаны!
Петраш, уже едва справляясь с раздражением, закончил беспредметный спор, обратив ко всем краткий и ясный вопрос:
— Кто записывается в чешскую организацию?
— Все! Все! — хором откликнулись кадеты.
— Фамилии!
Блага, не ожидая персонального согласия, начал составлять список своих людей. Первым он вписал Томана, за ним Петраша, Фишера, потом уже себя и всех остальных. Кадеты же все начали выкрикивать свои фамилии — для того только, чтоб публично покрасоваться собственной смелостью.
Часть «чужаков», успев за это время обменяться несмелыми, но очень понятными взглядами, двинулись к выходу. Большинство уходящих смущенно, слащаво-приветливо раскланивалось с твердокаменными кадетами. Один из оставшихся, колеблясь, подошел к столу и, скромно переждав, когда запишут всех «своих», назвал, краснея, свою фамилию. Двое других застенчиво, с излишним многословием, сообщили Петрашу, что объявят ему свое решение завтра.
— А где же Боровичка? — нетерпеливо вскричал Горак.
Розовощекий кадет, прозванный за юность «Младенчиком», юноша, о богатстве которого ходило много разговоров, поднялся в дальнем углу и терпеливо уставился на Петраша. Петраш мимолетным взглядом скользнул по его беспомощной физиономии и сердито отрезал:
— Нет!
Младенчик, покраснев от признательности, как барышня, молча сел на место.
— А Слезак?
Слезак, видимо, ожидавший, что его вспомнят, сейчас же выпрямился и пошел к столу, на ходу, от волнения и спешки, задевая людей.
— Пардон, — проговорил он, подойдя. — Как же это получается? Стало быть, вступая в организацию, мы ищем личных выгод? Против остальных товарищей?
177
Чехоня (Čėhona) — насмешливое прозвище верноподданных чехов, возникло от перефразирования начальных слов гимна «Čėho nabyl občan pilny, vojin zbrani zachovej…» («Что приобрел гражданин усердный, воин оружьем защищай…») в «Čėhona byl občan pilny» («Чехоня был гражданин усердный»).