Писарь, улыбаясь, отошел к столу и уже оттуда спросил Тимофея деловым тоном:
— Когда прошение подавал?
— Как это когда?.. Сегодня вот пришел просить…
Писарь со вздохом опустил на стол пачку каких-то бумаг.
— Ну, тогда ступай, старик, ступай, не мешай, не задерживай! С неба свалился! Не знает, что надо прошение подать! Просьбу! Письменно надо, понял?
Голос Тимофея вцепился в подол Писаревой гимнастерки:
— Милый! Родной! Напишите вы мне эту просьбу! А сколько вам за труд… уважим… отблагодарим… И кому подавать-то? Скажите, милый, посоветуйте ближнему, христианской душе, посоветуйте! Как мне писать-то его высокоблагородию барину… Скажите, милый! Я ведь с Петром Александровичем в японскую служил. На его землях работаю с малых лет. Сноха да я, как только можем, так и теперь… работаем. Растолкуйте, милый, как мне к нему попасть? Знаем, он все может… сам…
Лицо Тимофея пылало, заливалось потом. Писари расходились, останавливаясь около него, а тот, за которого ухватился Тимофей, топтался в нетерпеливой растерянности, пожимал плечами.
— Не знаю я этого ничего, старик.
— Растолкуйте, милый! Богом прошу вас, напишите мне бумажку-то! Прошу…
Тимофей лихорадочно пошарил где-то на самом дне кармана штанов и вытащил на свет божий грязный бумажный рубль.
— Иди, не задерживай!
— Скажи, милый…
— О господи, чума вас возьми, дураков! Завтра приходи! После обедни!
Тимофей оставил на столе бумажный рубль, и лицо его посветлело, как поле созревшей пшеницы, когда над ним из грозовых туч внезапно выглянет солнце. Гора заботы свалилась с его плеч. Он все благодарил и кланялся писарю до земли.
37
Любяновский мужик, не добившись и сегодня никакого толку, собрался домой. Прощаясь с ним, Тимофей сиял надеждой и гордостью, как человек, которому больше повезло.
Вечером Тимофей уселся на нагретые солнцем доски запертого балагана, съел кусок хлеба из своей сумки и запил водой, прямо из горсти. Потом он лег на теплые доски под навесом одного из рыночных ларьков, положив под голову полупустую сумку. Так он переспал ночь.
Робкая надежда сделала Тимофея покорным, а из покорности родилось набожное чувство.
Когда на востоке обозначился рассвет, Тимофей встал и громко проговорил:
— День божий.
Негнущимися пальцами он коснулся лба и плеч, чувствуя, как это крестное знамение возрождает в нем веру, как она наполняет его душу — вера в доброту бога, о котором он обычно забывал, и людей, которых он порой ненавидел.
«Надо только смиренно просить бога и господ», — думалось ему.
Когда первый луч солнца затрепетал на верхушке соборной главы, вознесшейся под куполом неба, влажным от дыхания росы, Тимофей уже умывался у рыночной колонки. Он доедал последний кусок хлеба, когда солнечные лучи позолотили каждую песчинку вокруг ларьков.
С-восхода солнца бродил Тимофей по пыльным улицам. Сперва он был совсем один, а позже очутился будто в дремучем лесу. Наконец остановился ждать у паперти собора. Дивился на новый дом доктора Посохина, при виде огромных окон которого забыл даже все свои заботы.
— Вот так окна!
Он представил себе рядом с ними покосившиеся, полуслепые окошки собственной избы.
В девять часов над головой его ударил колокол, а вскоре он увидел самого полковника Петра Александровича Обухова.
Тимофею казалось, что вся площадь, как и сам он, повернулась лицом к его барину. Смелость Тимофея толкнула его вслед за Петром Александровичем. Каждый шаг полковника плотен и тверд, как серебряные погоны, и исполнен достоинства, как белая борода праведника. Петр Александрович бросил монету нищему на паперти, и тогда Тимофей, стоявший рядом, осмелился поклониться. Не сразу набрался он духу, чтобы войти в собор следом за Петром Александровичем.
В этом соборе все было крупнее, торжественнее и блистательнее, чем в их, крюковской, церкви. Тимофей, пав духом, чувствовал, что и верующие здесь как-то ближе к богу. Поэтому он остановился у самых дверей среди кучки себе подобных. Но и с этого места он во всю службу не сводил глаз с торжественных плеч Петра Александровича, над которыми, в сиянии белых волос, возвышалась его неподвижная голова. Строгие святые над алтарем, в своих роскошных ризах, вместе с Христом, казались Тимофею всего-навсего свитой Петра Александровича.
В какой-то момент душу Тимофея пронзила тревога, обожгла ему сердце и осталась неутихающим тлеющим страхом.
«Мужик — малый и темный червь на ладони божией. А божья ладонь — это барин, Петр Александрович».
Но вот окончилась служба, двинулись к выходу молившиеся, и Петр Александрович прошествовал к двери в середине толпы; тогда Тимофей вдруг решился на что-то — а на что, он и сам еще не знал. Толпа, теснившаяся за спиной Петра Александровича, увлекла с собой Тимофея. Он поспешил поймать ускользающие мгновения.
— Ваше высокоблагородие…
Тимофей чуть не упал с паперти.
— Ваше высокоблагородие…
Поток людей подхватил его, он ткнулся чуть ли из под ноги Петру Александровичу.
— Ваше высокоблагородие! Тимофей Семенов Лапкин, крестьянин и солдат… с японской войны… Простите, Христа ради…
Здесь, на паперти, где еще пахло свечами и ладаном, где раздавали милостыню хромым, слепым, юродивым и убогим, Петр Александрович бывал исполнен строгой, но благожелательной торжественности. Ветер пушил его бороду, и люди обходили его почтительно и робко.
— Ну, старый, — произнес он без злобы, — ты как ребенок! Разве вчера тебе не сказали?
Петр Александрович изволил даже остановиться.
— Когда к тебе взывает царь, наместник бога, то это все равно, как если б к тебе взывал сам бог. Грешно противиться воле божией. Ко мне вот царю взывать не пришлось — я сам пошел.
— Ваше высокоблагородие!.. Как перед господом богом… Рад служить богу и царю… служил ведь в японскую… бог свидетель… преданно служил… Вместе с вашим высокоблагородием…
Тогда Петр Александрович остановился вторично, и остановка эта была определеннее и дольше. Он пристально и строго вгляделся в лицо мужика.
— В пятом году? — многозначительно спросил он.
Вся строгость его постепенно собралась в уголках глаз.
— Тоже небось шалил? Ну, вот видишь! Бог дал, тогда служили вместе и теперь вместе послужим.
Строгость в уголках его глаз сменилась пронзительной усмешкой.
— Вот такие, опытные, и нужны отечеству!
— Ваше высокоблагородие… Я буду, я рад… Я в бога верую… Только до весны бы… Невестка, сына жена… солдатка…
— А на что ты невестке? Только помеха в избе. Не бойся, она одна не останется.
— Землица ведь… Здоровье…
— Иди, куда отечество зовет! Отойди с дороги…
— Ваше высокоблагородие!.. Благодетель!..
Лицо Петра Александровича, уже спускавшегося с последней ступеньки, вспыхнуло. Подняв руку, он указал на соборные главы.
— Россия! Слышишь, мужик, Россия-мать — в опасности! Погибнет мать-Россия — и избы твоей не будет. Все погибнем. Бог повелевает: «Отстаивай то, что дал тебе бог! Защищай мать, родительницу, кормилицу! Грудью! Сердцем! Всем!» Прочь с дороги! И не надоедай мне больше!
Тимофей ухватился за последний убегающий миг. Последний миг жжет виски, вскипает в груди.
— Ваше высокоблагородие! Барин! Благодетель наш!.. Дозвольте мужику… хоть поле убрать… да засеять…
И еще раз остановился Петр Александрович. Глава его блеснули холодной сталью.
— Поле? А мое поле? Как убрали? Я — на службе государевой! А у вас там — са-бо-таж! Ступай… дай дорогу…
И Тимофей увидел только спину Петра Александровича со строгими складками гимнастерки. Какие-то любопытные, стоявшие поодаль, теперь отважились засмеяться.
— Ваше высокоблагородие! Смилуйтесь!..
Тимофей споткнулся об чью-то нарочно подставленную ногу.
— Ваше высокоблагородие!..
Он догнал эту величественную спину со складками от плеч к ремню:
— Ваше высокоблагородие!..