В глазах Тимофея вспыхнула радостная, полная надежды благодарность.
— Господин полковник, разрешите доложить: явился мужик из Александровского. Прикажете впустить?
Петр Александрович не поднял глаз, и каменное лицо его ничего не выразило.
Сегодня душа Петра Александровича была закована в железо.
Именно сегодня ему стало ясно, что година испытаний еще не миновала. Именно сегодня он понял, что еще одну осень и еще одну зиму будут толкаться перед комендатурой мужицкие сермяги, эти ржавые сермяги, и эти захлюстанные жалкие шинели, которым равно безразличны и победа и поражение.
«Ничего… выстоим!»
Однако и это не лишило бы его невозмутимости, если б до ушей его не долетели другие слухи — в сущности, незначительные, — слухи о том, чего, быть может, и не было никогда, слухи, которые, быть может, — только слова, выдуманные, изобретенные слова!
«Но если господь ниспошлет человечеству испытание, подобное тому, что было в пятом году, — много произойдет невероятного зла! Ведь и на святой Руси гуляет сила диавольская, безумные идеи, адские семена, посеянные в грешных и темных душах врагов бога и царя. И на святой Руси есть лжепророки!.. Но бог даст силы верным своим…»
Только что этот невзрачный прапорщик принес ему на подпись документы об отсрочках для солдат, и Петр Александрович решительно отстранил их.
— Нынче нельзя так распускать солдат! В армию может проникнуть зараза…
Петр Александрович был сегодня таким строгим потому, что вчера, как раз вчера, впервые за последние десять лет, в отчете управляющего Юлиана Антоновича он прочел зловещее слово: «Саботаж!»
Он знал это слово. Поныне морозом и пламенем жжет оно ему мозг.
Так, значит, опять — са-бо-таж?
И сейчас еще поджимает холодные губы Петр Александрович, приказывая прапорщику:
— Впустить!
Тимофей, узрев столь близко величественную бороду и розовые щеки самого Петра Александровича, остановился у двери и поспешил низко поклониться.
— Кто та-ков?
— Тимофей Семенов Лапкин, крестьянин… Села Крюковского, Базарносельской волости, вашего уезда…
Тимофей не отводил глаза от морщинистой, но розовой руки — руки Петра Александровича, в которой зажата его судьба и судьбы стольких мужиков.
— С чем пришел? Что за важное дело, позволяющее крестьянам в будний день совершать прогулки в город? Или работы нет у вас… и на Александровском?
Тимофей еще раз торопливо отвесил низкий поклон, неловко коснувшись шапкой пола. Он покраснел, и глаза у него заблестели.
— Ваше высокоблагородие! Отсрочка у меня по приказу врача… после тифа! Ваше высокоблагородие — с силами собраться не могу! Тело-то старое… Ну и… покорнейшая просьба от вашего раба… Ваше высокоблагородие! Один я на хозяйстве… сын у меня ушел служить царю-отечеству… и с радостью… Сноха на руках! И хозяйство! Рук не хватает… Услышьте просьбу, барин, ваше высокоблагородие! Я ведь царю служил… с радостью! Пока здоровья хватало… Окажите милость, отпустите… либо отсрочку дайте…
Тут Тимофей, от страха которого не укрылись тучи, сгущавшиеся на челе Петра Александровича, снова быстро поклонился и повысил голос:
— Ваше высокоблагородие, покорнейше прошу, за зиму бог здоровье вернет, и весной пойду… с радостью…
За царя и… и за вас!
Тимофей сильно потел, и запах пота его распространился по комнате.
Петр Александрович, выпрямившийся вначале, а затем медленно и неумолимо сосредоточивший свой гневный взгляд на этом смельчаке, вдруг, не сказав ни слова, резко постучал по столу.
Старый прапорщик тотчас вбежал, и полковник, перевалив всю тяжесть своего взгляда на него, как бы высек из гранита:
— Убрать! — И взорвался: — Эт-то что такое?
Не дыша от испуга, растерявшийся прапорщик поспешно вытащил Тимофея за рукав. А за дверью обрушился с бранью на писаря.
Писарь широко открыл глаза, побагровел и усердно стал выталкивать Тимофея в коридор, крича:
— Видали дурака! Посади свинью за стол, она и ноги на стол! Ишь мошенник! А вот я тебя в кутузку!
Тимофей знал, что в таких обстоятельствах мужику следует помалкивать. Поэтому он послушно и без злобы дал себя вывести и снова уселся на старое место у кирпичной стены. Подождет — ужо писарь добрее станет.
Выждав долгое, долгое время, он снова потихоньку вошел. Еще раз, еще тише и смиреннее будет ждать он, пока на него обратят внимание.
Писарь, увидев его, так и вспыхнул:
— Что тебе еще?
— Нам… насчет отсрочки… к вашей милости.
— Жди!
Теперь Тимофей уже с радостью вернулся на свое место у стены.
— Ждать сказали, — с облегчением и бахвальством сказал он любяновскому мужику, тоже уже который раз ждавшему здесь решения.
Теперь, казалось обоим, они во всем сравнялись. И уже как старые знакомые и товарищи, гораздо сердечнее и откровеннее, разговорились о мужицкой беде. Теперь каждое слово обрело свой вес и душевную значительность.
— Гм! Тут, брат, мозгой шевелить надо…
— Еще бы!
— Как одной парой рук всем послужить: и царю, и барину, и своему хлебушку…
— Эх!
В теплом дружеском единении вместе поели хлеба, запили водой из колонки, предназначенной для того, чтоб поить скот на базаре.
Когда они таким образом пообедали и снова уселись на землю, за Петром Александровичем приехала коляска. Упитанная лошадь, чья шерсть блестела как шелк, вызвала искреннее восхищение обоих. Тем не менее им не удалось склонить к общительности солдата, сидевшего на козлах.
Петр Александрович вышел из красно-кирпичного здания неожиданно. Ветер схватил его на пороге за белую бороду, но не посмел коснуться его величавости. Выцветшие солдатские гимнастерки, замызганные шинели вскочили и замерли, поднялись мужики, чем-то подобные ржавым обломкам железа, поснимали шапки, закланялись. Тимофей инстинктивно спрятался за других.
Петр Александрович с достойною строгостью во всей фигуре прошел к коляске меж подобострастных лиц. Ни одно его движение не ушло от толпы. Но вот Петр Александрович сидит на высоком мягком сиденье; над ним — синее небо, под ним — люди, уже готовые надеть свои фуражки и шапки; и тут его строгость, исполненная достоинства, постепенно преобразилась в иную строгость, отечески-теплую к этим темным, взлохмаченным русским людям.
— Ну как, детушки, — вскричал он, — все призваны?
— Все!
— Так! — проговорил он, усаживаясь поудобнее. — Помните же, детушки! Пришло время послужить царю и отечеству! Бог спасет наше отечество ради верных его слуг! И наградит их… Идите же и воюйте… с богом! А саботажников, которые свили свои змеиные гнезда за спиной у преданных, — я истреблю!
Вдруг он показал пальцем на Тимофея, съежившегося позади всех.
— Ты из Крюковского? Скажи там, я сам приеду… Сам!
Потом солдат на козлах тронул коня, и мужики все разом поклонились. Солдаты с глуповатыми или вытянутыми лицами отдали честь.
По отбытии Петра Александровича Тимофея охватил страх, что теперь закроют и комендатуру. Поэтому, задыхаясь от тревоги, он снова вошел внутрь.
Писарь, слыхавший в окно, как милостиво говорил с мужиками Петр Александрович, явно смягчился. Он, правда, состроил страдальческое лицо, но все же спросил Тимофея, как его звать. Даже выслушал его и послал в другую комнату. Там ему снова велели ждать. Писари были заняты — какой-то широкоплечий рассказывал что-то смешное; к Тимофею он стоял спиной. Наконец один из писарей, еще со следами веселья на лице, подозвал Тимофея, тоже спросил его имя и выслушал его покорную просьбу, после чего, однако, воскликнул бодро:
— Э, старый, вижу, от службы отлыниваешь! Ты что же думаешь, служивый? Кто за тебя воевать-то будет? А?
Тимофей испугался всерьез.
— Что вы!.. — крикнул он, прижав к груди обе руки, а потом даже перекрестился широким православным крестом. — Что вы, что вы, мил человек!.. Что вы… думаете-то… эх, что вы! Сохрани бог, сохрани бог… Да я пойду! Весной-то с радостью пойду! Да разве я порядка не знаю? Или царю не служил? Что вы! Я на японской войне был. С барином, с Петром Александровичем служили. И на германской уже побывал! Ранен! Тифом болел… Сына отдал царю! И отсрочка у меня по приказу врача… после тифа! Ей-богу! А вы-то что же… что же подумали! Ох, что вы…