— Пан лейтенант, это было б вашим личным делом, если б вы тем самым не по-зо-рили (тут Грдличка впервые повысил голос) имя чеха в первую голову. Молчать! — резко оборвал он попытку Томана возразить и, чтоб успокоиться, сам помолчал немного. — Поэтому, пан лейтенант, я, как старший по званию из находящихся тут чехов, приказываю… молчать, когда я говорю! Прика-зы-ваю вам, пока вы носите этот мундир и находитесь в нашем обществе, держать себя так, как мы могли бы ожидать от интеллигентного человека.
— На черта он нам сдался! Пусть перебирается к своим… где он на месте!
Томан опять попытался горячо возразить, но Грдличка, не дав ему вымолвить слова, уже закричал, упиваясь своей властью над стоящим перед ним сильным человеком и собственной своей ролью:
— Вы сбиваете с толку простых людей, вы со своей безответственностью доведете их до беды…
— А сам ничего им не сможет дать!
— Когда вы станете гражданским лицом (Грдличка уже весь побагровел от усилий перекричать всякую попытку Томана объясниться), вот тогда можете идти на службу хоть к русскому…
Он вовремя спохватился, проглотил со слюною невыговоренное слово и, подавляя гнев, закончил резко:
— …если таковы ваши представления о совести и чести!
До сих пор Томан не замечал любопытных, собравшихся в сторонке. Это были пленные из хвостовых вагонов, в большинстве — немцы. Но хотя он ничего не видел из-за влаги, застилавшей глаза, он всем телом ощущал, как медленно смыкается вокруг него некая стена и знал, что от первого же его движения она может угрожающе накрениться. Он чувствовал, как его окружала, наваливаясь на него, холодная отчужденность, перед которой он — не более, чем потерпевший крушение; сознание этого делало его покорным и жалким. Покорностью были пропитаны и слова его, которые ему наконец-то дали выговорить.
— Зачем же мне идти на службу к кому бы то ни было? — сказал он. — Я рад, что избавился от этого. Вы бы должны были…
Тут у Грдлички мелькнуло воспоминание, как он когда-то в школе вольноопределяющихся простодушно обратился к одному обер-лейтенанту с теми же словами: «Вы бы должны были…» И он рявкнул так, как тогда рявкнули на него:
— Как обращаетесь?!
Голос Грдлички бросился на покорные слова, как волк на слабую спину ягненка, и сломал, растерзал, разметал еще только рождающееся помышление противоречить.
— Это что за «вы»?! — орал он. — Я вам господин обер-лейтенант, слышите, а не «вы»! Когда я в этом мундире, сам государь император называет меня «господин обер-лейтенант»!
Между Томаном и Грдличкой неожиданно встал капитан.
— Тише, тише, — сказал он со страдальческим выражением лица. — Что это опять за скандал!
Только теперь Грдличка заметил, что их уже окружила довольно большая кучка зевак.
Капитан взял Кршижа и Грдличку под руки и сердечным тоном попросил:
— Уйдемте, господа!
Но уходя, он обернулся к Томану с брезгливым упреком:
— Опять вы — вечно все из-за вас…
Томан увидел их спины и услышал повелительное:
— Дорогу!
Круг любопытных распался. Офицеров проводила почтительность собравшихся.
— Звезды себе пришил! — объясняли в толпе.
Почему-то эти люди испытывали удовлетворение. Вдобавок какой-то солдат из последнего вагона — и, кажется, чех, — с искренним удовольствием распространял новость, что этот переодетый лейтенант с бородкой — шпион и провокатор. И будто он нарочно терся среди солдат и записывал тех, кто давал волю языку.
— Да он просто полоумный! — кричал кто-то по-чешски из одного офицерского вагона.
Томан, спотыкаясь, брел по песку и шпалам.
— Унтер-офицер Бауэр здесь? — спросил он наугад у какого-то изможденного пленного, который, прислонясь к стенке вагона, смотрел на Томана блестящими глазами.
В вагоне переругивались по-словацки. Томан повторил по-немецки свой вопрос. Пленный повернулся к нему спиной:
— Nem tudom [92].
Словаки в вагоне перестали ругаться; три пары равнодушных глаз уставились сверху на Томана. Изможденный пленный обрушил на него поток непонятных венгерских ругательств, звучавших злобно.
Бауэр, как бы выражая волю всего вагона — здесь сегодня уже не ждали Томана, — добивался от приятеля, почему тот так странно выглядит:
— Что с тобой случилось?
— Что с вами? — спрашивали и другие.
Но Томан упрямо твердил:
— Ничего.
Зато он преувеличенно-дружески обращался к Бауэру, которому от этого в конце концов стало не по себе. Томан почувствовал это и еще более пал духом. Без всякой связи с предыдущим он вдруг принялся заверять Бауэра, что предпочитает спороть свои звезды и ехать с ним, в этом вагоне, как простой солдат. Стараясь уверить в этом всех, он тем чаще повторял это с каким-то упорством отчаяния, чем более сам понимал несерьезность своих слов. Наконец он замолчал, и надолго.
А потом, резко вздрогнув, проговорил в свое извинение:
— Ах, да ведь я нездоров.
Тогда Бауэр и его товарищи с сердечной теплотой предложили Томану ехать с ними. Беранек даже вытер для него место на грязных нарах — таким жестом, словно косой взмахнул.
Но так как — они и сами это понимали — Томан все-таки не мог остаться у них в вагоне, то все вышли на перрон, чтобы погулять с ним хотя бы до отхода поезда; прогуливаясь, строили заведомо несбыточные планы о том, как они вместе будут жить в плену.
Томан вошел в свой вагон в последнюю минуту, решив замкнуться в себе от всего мира. Со всех сторон, изо всех углов уже темной теплушки навстречу ему поднялось молчание. Томан чувствовал, как оно обволакивает каждое его движение.
— И дело с концом! — поставил точку в этой торжествующей тишине старый Кршиж, скрытый в сумраке вагона.
От его слов мороз пробежал по спине Томана. Он долго не мог уснуть, все прислушивался к незримой осаде, улавливая крадущиеся леденящие прикосновения враждебной темноты. Он понимал, что нервы его болезненно взвинчены, и сам себя называл тряпкой.
14
Какая лавина времени может вместиться в три только ночи! Какая лавина событий может завалить два только дня!
Когда на третий день люди оглянулись на покинутый берег — голова закружилась, Захлестнутые половодьем времени, слагающегося из обломков событий, они потеряли счет дням и забыли их последовательность.
Иозеф Беранек легко, без ропота, переносил невзгоды новых дней. Он ведь вырос среди невзгод. К тому же в самом трудном его поддерживала благосклонность доктора Мельча. Беранек сделался временным офицерским денщиком. Он подметал их вагон, чистил полой своей шинели их сапоги, бегал за папиросами и прочими покупками и каждое утро сливал воду на холеные руки Мельча. Он испытывал наслаждение, когда мог тянуться перед офицером и, переполняясь преданностью, ожидать небрежного приказа.
Утомленные однообразием пути, пленные офицеры успокоились. Их охватила лень, и они, днем, как и ночью, сутки за сутками, упоенно валялись на нарах своих теплушек. Им выдали деньги, и они без конца ели всякие лакомства, по большей части от скуки. Привыкли к стенкам вагона, омытым свежим воздухом, исхлестанным дымом. Стенки стали им уже милы, как стены давнего жилья. Станции, рельсы, земля и люди, постоянно меняющиеся и вместе все те же, — словно с незапамятных времен все это составляло их мир. Привыкли даже к насекомым, которые постепенно страшно размножились; развлекались охотой за ними и в шутку спорили о том, чьей собственностью являются пли какого подданства вши, падающие сквозь щели с верхних нар на нижние.
Лейтенант Томан, которому в такой обстановке очень трудно давалось одиночество, сильно похудел. В глазах его появился лихорадочный блеск. Он избегал теперь и людей из компании Бауэра, из-за которых был подвергнут бойкоту. Обычно он уходил на тормозную площадку какого-нибудь вагона и ехал там под ветром и дымом. Долгие часы на стоянках Томан проводил один, сидя на реденькой травке, пробившейся сквозь кучу шлака, или на штабеле шпал. Там он съедал свою пайку хлеба, отрезая перочинным ножом хлебные кубики, как то делают рабочие в обеденный перерыв.
92
Но понимаю (венг.).