«Прости, отче. Я привел нового инока», — сказал Лаврентий, но снова — мрачное молчанье и нависшие черные тени, где-то журчит вода и сова покрикивает, точно нечистый дух. Обуял меня страх, и спросил я себя: «Неужто здесь и обретается свет Фаворский, в дикой этой чащобе и в той мрачной крепости? Куда Лаврентий привел меня?» А он обошел скит с другой стороны, дернул меня за руку и указал на оконце. «Сотвори крестное знаменье, — говорит, — и читай молитву!» Гляжу, из оконца свет льется, не такой, как от свечи или лампады, а особенный. Лаврентий всхлипывает: «Чудо великое свершается, брат. Святой молится, Святой…» «Не вижу, — отвечаю. — Вижу только свет». Он подтолкнул меня вперед, и тогда увидел я Святого, с головы до ног осиянного, руки воздеты горе, взгляд устремлен в дощатый потолок. Сияние расходилось по скиту светящимся туманом и таяло незаметно для глаз. Страшным показался мне этот старец в крохотном скиту, точно запертый в клетку божью. Седые волосы ниспадали на плечи, на рясу, лицо и руки лучились.

Лаврентий стоит на коленях, крестится и шепчет: «Он это, он… Владыка наш… Чудо великое, Господь изливает благодать свою…» И, как помешанный, знай, стонет и отбивает поклоны. Из глаз старца текут слезы умиления, струятся по бороде, и словно не здесь, на грешной земле, пребывает он, но на небесах, пред самим Господом. Тут почувствовал я, как подхватила меня некая сила, завладела душой моей и придавила, словно крышкой. Всё во мне задрожало, и я тоже рухнул на колени. Сознаю, что плачу, но уши не слышат рыданий, страх и неземное ликованье борются в моем сердце, и стал я как бы бесплотным…

Лаврентий ударился лбом оземь, вскочил на ноги и повлек меня за собой. Негоже долее смотреть на старца, грех это, объяснил он, но следует разбудить монахов, чтобы ударили в клепало и отстояли ночную службу. Я удержал его. «Быть может, и другие, — сказал я, — радуются сейчас той же благодати. Стой спокойно, Господь не любит праздного шума». Мы отдалились от скита, не ведая, куда идем, и вдруг увидели овечий загон и расположились там на ночлег. Однако ж сон всё не шёл к нам. Лаврентий сказал: «Люб ты Господу, брат. Стоило нам прийти сюда, ангел направил стопы наши к скиту, и ты собственными глазами увидел, как Святой прикасается к Богу. Я же от проклятой своей слабости к художеству так и останусь недостойным», — и принялся обнимать меня, целовать. Мы наперебой делились друг с другом радостными надеждами и благочестивыми помыслами, точно влюбленные, которым обещано небесное блаженство. И под утро уснули на хворосте и овечьем помете…

Разбудил нас монастырский козопас со своим стадом, залаяли собаки, пришел монах — собиратель целебных трав — и повел нас в монастырь к игумену. Дорогой Лаврентий рассказывал ему о том, что мы видели ночью, а он крестился и пристально разглядывал меня. Так вступили мы в лавру, где по двору пролегала прохладная тень, громко журчал источник, белые столбы, точно праведники, подпирали галереи, угловая башня взывала к Богу, а надо всем раскинулся синий шелк ангельских одежд.

Нам было велено подождать, покуда позовут. Сидим мы с Лаврентием на каменной скамье, переглядываемся, а в глазах светится наша радостная тайна, соединяя нас любовью. Я чувствовал себя бодрым и чистым, как омытый росой цветок. Точила лишь мысль о матушке, которая сейчас проливает слезы, но что из того? Разве любовь к Богу не превыше всякой иной любви? И есть ли что драгоценней этого ликования моего и чистоты? Разве не было меж мною и отцом вражды и не грозила ли мне опасность погубить душу свою в писарском покое царского дворца? Не заговорил ли во мне дьявол? Останься я в Тырновграде, разве мог бы я победить свои страсти? Свершившееся ночью чудо подтверждало мои мысли. Я доверил их Лаврентию, признался в том, что дьявол пытался искусить меня.

«Отныне он будет являться тебе во всевозможных обличьях», — сказал мне Лаврентий. И хоть проста сия истина, но лишь позже постиг я, что Господь не обладает и малой долей тех средств искушения и преображений, коими обладает враг его. Но об этом — после, ныне же об Евтимии и о том, чем смутил меня сей прославленный муж: болярской ли статью своей и светским обхождением, не подобающим лицу духовного звания, либо таким цветущим видом мирянина, что я подумал, отчего посты и бдения не оставили обычных следов ни на лице его, ни на стане. Либо же оскорбил меня взгляд его, в котором прочитал я недоверие? Принял он нас в чисто выбеленной игуменской келье стоя, без камилавки, высокий, благолепный и равнодушный к тому, что пред ним новый инок. И отчего так оглядел ты меня, твое преподобие? Пригожесть ли моя удивила и напугала тебя, влюбленного в святую Параскеву, твою небесную суженую из горнего Иерусалима, обитателем коего числился и ты? Ревнитель слова и премудрости, образец и носитель всех добродетелей, законодатель монашеской жизни, ты усомнился в моем боголюбии и едва ли не возжелал угасить мою жажду святости вместо того, чтобы поощрить меня! Зачем с холодностью выслушал ты восторженный рассказ Лаврентия о ночном чуде, будто не верил, что возможно оно? Я тогда подносил тебе свою душу, и кто лучше тебя ведал, что значит сие? Ибо душу подносят в дар лишь Богу, а ты был для меня наместником его. Или помыслил ты: «Приходите в обитель взвалить прегрешения свои на чужие плечи. Известны мне сии хитрости». Нет, не мог ты думать так, ты всегда брал на себя чужую ношу, ибо дух твой был мужественен. Но не верил ты человеку — так, как верил Богу. Что знал ты о бдящем моём оке? Оно тоже вглядывалось в тебя тогда, в игуменской келье. Полагаешь ли ты, что было оно менее зорким, чем твои глаза? Ты был слитком веры и воли, пресветлого духа и окованной плоти, ты был умудрен опытом, но моя молодость обманула тебя. Берегитесь, братья, глаз пиита и его памяти, того, что видит и понимает он, хоть и высказывает не тотчас, а позже! Премудрый, надземный дух смотрит его глазами, из коих один принадлежит Сатане, другой Господу, так что видит он и земное и небесное. И, будучи раздвоен, пиит часто обращается к Всевышнему, вопрошая: «Зачем, Господи, требуешь ты от чад своих быть однобокими и не дозволяешь уподобиться рекам в половодье, которые, хотя и мутны, но бурление их — и во зло, и во благо. Зачем ненавидишь ты бурление стихий в человеке и учишь его смирению? Затем ли, что не в согласии они с царством твоим или затем, что бессилен ты пред соперником своим, Сатаною?» Светский человек, болярин, сидевший в тебе, твоё преподобие, оскорбил меня, ибо не походил ты на того, кого увидел я ночью. Святой старец, должно быть, тоже различил это твоё раздвоение и потому передал тебе заботы о братии и монастырских делах.

Когда душа наталкивается на противоречие, оскорбляется она и, разочарованная, безмолвствует. Молча стоял пред тобой и я, предоставив говорить за меня Лаврентию, вглядывался в тебя, не упускал ни одного движения, чтобы запомнить, а позже истолковать, восстановив в памяти, и впитать в себя. Меня привело в растерянность сочетание в тебе болярина и святого, но позже, когда лежал я обнаженный в своей келье и бесы справа и слева наскакивали на меня, уразумел я суть увиденного мною. Вот что нашептал о тебе один из бесов разума: «Большая нужна гордыня и большое презрение к себе, к людям и к миру, чтобы стать святым, а гордыню прикрыть смирением». Смирение же есть бездна неизмеримая, твое преподобие, в ней похоронил ты свой болярский блеск и светское достоинство и заменил бессмертным сиянием святых. Но вельможа не умер в тебе, а в царстве Христовом вельможа тоже остается повелителем и военачальником. И ты шел, взирая на блаженство и величие горнего Иерусалима, именем коего правил и наставлял, и поскольку глаза твои созерцали Бога, ноги не ведали, куда ступают. Ты желал равно любить и родного брата и грека, серба и влаха, ибо горний Иерусалим делал их всех равными. Но отчего не задумался ты над тем, что, если сей Иерусалим есть ложь, ты отдашь живое тело своего народа и кровь его другим народам?..

О, великая Теодосиева лавра, духовная твердыня и узилище человеческое! Обителью безумцев была ты или стражницей на пути к престолу божьему? Поприщем для тех, кто домогался недостижимого или сборищем невольных погубителей рода болгарского? Школой просвещения или мрака? Не стану судить тебя, ибо кто смеет судить безумства духа в устремлении его к Богу?..