Буйные дожди сменялись зноем и засухой, каких с тех пор я и не помню. Над престольным градом кружили стаи орлов и коршунов, они тоже возвещали беду, а по ночам, когда всё стихало, с башни монастыря святой Богородицы Одигитрии кричал дурным голосом иеромонах Данаил. Говорили люди, что в эти минуты он сражается с демонами. Эхо у реки подхватывало его вопль, побуждая всех собак в городе заливаться лаем, а нас — осенять себя крестным знамением. По дорогам и лесам стали шалить разбойники, и летом мы не осмеливались ночевать на виноградниках, да и путешествовать можно было только присоединившись к свите какого-нибудь болярина либо к царской дружине.

Пришла весть, что генуэзцы, сердитые на Ивана-Александра за то, что он облагодетельствовал их соперников, совершали с моря набеги на болгарское побережье, завладели Созополем и потребовали от жителей выкупа — по одному перперу с мужчины, по дукату за ребенка и по два перпера за молодую женщину. Прибывали беженцы из Романии, которую порабощали и жгли агаряне, они молили допустить их к царю или великому логофету, искали писарей, чтобы составить челобитную, а те требовали за каждую челобитную по золотому. Мне случилось однажды быть свидетелем такого торга, и я согласился заменить им писаря. Платы я не взял, и староста их, человек преклонных лет, поцеловал мне руку и поклонился до земли. Я чуть не расплакался и, не попрощавшись, убежал. А дома спросил отца, отчего царь Иван-Александр не соберет большого войска и не прогонит агарян и генуэзцев, а предоставляет делать это военачальникам и правителям околий, тогда как те бессильны защитить несчастных. «Оттого, что казна пуста, и царь ожидает, чтобы монастыри ссудили его деньгами. А кир Миза скаредничает и не дает больше денег». Весь Тырновград знал об этом и люто ненавидел еврея и весь род его. Когда царский тесть, охраняемый стражей, проезжал по улицам внутреннего города, горожане прятались, чтобы не снимать перед ним шапки, а некоторые плевали ему вслед. И никто не называл ни его самого, ни его сыновей христианскими именами или пожалованными царем болярскими званиями, а только прежними именами. Я видел царского тестя Мизу, окрещенного Драгомиром, лишь в церкви — седой, но с черной полосой густых бровей над большими печальными глазами, он шептал молитву и неловко крестился, а я думал о том, что этот человек, наверно, имеет дело с дьяволом. Жена у него умерла, а младший сын Аса, коего впоследствии убил я по приказу Шеремет-бея, был тогда пятилетним младенцем…

Заморосил тихий летний дождичек, окропил землю, и она заблагоухала. А в келье моей запахло пожарищем, и в душе пробудились воспоминания — злые и добрые — и сплелись, как голуби и змеи. О брат, читающий ныне житие мое, прости, что я прерываю его. Сила неудержимая влечет меня наружу — побродить, точно зверь, на воле, развеяться.

Злоба переполняет моё сердце, а оно, вместо того чтобы рыдать, потому что поддается ей, кичится своими страданиями, ибо дороги они ему и черпает оно в них сладость. И подобно тому, как пресвятая Матерь божья пожелала вступить в геенну огненную, дабы принять муки вместе с грешниками, так и я остервенело предаюсь гордыне и питаю душу своей же желчью. Не хочется мне повествовать в подробностях, посредством каких козней и многомудрых ловушек для разума человеческого вертел Лукавый миром, так что и месяца не проходило без опустошений и бед. Мы усердно замаливали грехи, из-за которых Господь насылал на нас турок, генуэзцев и всяческих лиходеев, и не могли взять в толк, отчего эти грехи непростительней, чем прежние. Я взирал на сокровищницу мироздания — она была безмолвна и не давала ответа. Стремясь уяснить себе эту тайну, я читал «О правой вере», поучения, жития и всё, что попадалось в руки, и разум мой запутывался и раздваивался. Я молил Бога просветить меня, но он молчал. А ведь, казалось бы, он уже сломил стену вражды меж собой и человеческим естеством, через Христа воссоединив небо с землею, дабы поразить гордого носителя греха? Зачем вселился и в меня Лукавый? Какие грехи мог я совершить в своей ещё цветущей младости? Я жаждал покаяния, но оно не давалось мне. Хотел смежить проклятое недремлющее око в душе своей и говорил себе: «Око сие дьявольское, Эню, ослепи его!» — но как ослепить, когда не телесно оно? Приходила мне в голову мысль, что наши органы чувств и члены тела нарочно устроены так, чтобы ложно воспринимать мир, ибо Господь пожелал скрыть себя от нас и таким способом мучить нас и судить. Коль это так, то его кара, выходит, безжалостнее, нежели злоба дьявольская!

В таком душевном смятении повстречал я отца Лаврентия — русоволосого монаха из монастыря святого Николы. Он приходил к нам просить у отца совета касательно украшения книг, ибо влекло его к каллиграфии и художеству. Был он из себя хрупок и худ, кожа такая прозрачная, что просвечивали все жилки, борода, как у Христа, глаза голубые, с поволокой. Под рясой торчали лопатки — можно подумать, святой отшельник из пустыни. Он искал меня и смотрел соумышленно, да и я чувствовал, что есть меж нами какая-то связь, и в той же мере избегал его, что и ждал. Душу оскорбляли его взгляды, но она, блудница, призывала его. Ибо душа любит и ищет тех, кто терзает её, и легкомысленно поддается искушениям разума, который вместо того, чтобы быть справедливым судьей и отважным защитником, становится бесстыдным и низким злодеем и рушит спасительное равновесие души подобно тому, как буйный ливень смывает со стен известку, обнажая холодный камень.

Всякие души встречаем мы в мире сём. Одни проходят мимо, оставаясь нам незнакомыми, к другим мы привязываемся. Но таят они в себе обман, ибо душа всегда одинока и, как ни жаждет любви, не может долгое время терпеть рядом с собой другую душу, ибо обе они мучаются, каждая сама по себе, и общение их подобно общению грешников в преисподней.

Однажды застал я Лаврентия на каменной скамье возле нашего дома — он поджидал моего отца. Я подсел к нему, но на улице пахло нечистотами, и я предложил ему пойти навстречу отцу через северные ворота, по царской дороге. День клонился к вечеру, навевая раздумье и грусть; было тепло и тихо — в такие часы мерещится, что сам Господь замер в раздумье над своим творением. Заходящее солнце освещало башни и поседевшие стены крепости, открывая глазу все лишаи и трещины, где свили гнезда соколы и вороны, внизу сверкали воды Янтры, а над потонувшими в тени домами и церквами Асенова города тянулись к небу прямые струи голубоватого дыма. Не без зависти говорил Лаврентий, какой я счастливец — стану, дескать, богомазом, как отец, всё для того у меня под рукой. Я сказал ему, что художество не влечет меня, и слово за слово признался, что сочинительствую. Воодушевился, разоткровенничался я, ещё недавно не желавший никого видеть, ни с кем говорить. Он был старше меня, и, чтобы доказать, что я не молокосос, прочитал я самую последнюю свою стихотворную молитву:

Просвети меня, Всевышний, дабы не смешивал я милосердие

твоё

с жестокостию твоей. Руки простираю, зову тебя!

Спаси меня, пока ещё не поздно, от козней дьявола,

ибо гордая злоба помрачает душу,

а Лукавый неистово терзает разум

Лаврентий поглядел на меня, задумался, потом говорит: «Так и думал я, что не смирен ты духом. Не слышал ты разве, что дьявол обращает горделивых ангелов в бесов? Сам Сатанаил от великой гордыни отвратился от Бога и повлек за собой ангелов божьих. Молод ты, а какими помыслами одержим!»

Ошеломил я его и, чтобы ошеломить ещё более, прочел и другие свои молитвы. Гляжу, в чистых глазах его заплясали огоньки — и он тоже разоткровенничался, посвятил меня в свою тайну. Оказалось, находился он в духовном сношении со святым и великим мужем Теодосием и ныне совершенствовался в смирении, дабы перейти к подвигу безмолвия, однако же украшение книг мешало ему сосредоточиться духом и мыслью. Так открылась мне спасительная тайна исихастов, то есть безмолвствующих, о которых много толков ходило в Тырновграде.

Зло, говорил мне Лаврентий, проистекает, по их разумению, от первородного греха, и каждый человек рождается грешным, ибо грех заложен в семени и крови человеческих. Я рано постиг это и, сам того не ведая, исповедал в моих стихотворных молитвах, потому что жива была во мне та простая, устремленная к добру память, которую Адам помрачил, вкусив от древа познания. После грехопадения Адам из богоподобного стал звероподобным, разумный — уподобился скоту. Его ослушание испортило память человеческую, сделало её из простой сложною, из единой — многообразною. И эта, уже развращенная память, и есть корень всякого зла. Но человек обладает свободной волей, говорил Лаврентий, и с её помощью можно спастись от дьявольского искушения, если достичь неизменности, неподвластности переменам. Бесценное это богатство человек обретет не вознесением молитв в церкви, но усиленным постом, душевным сокрушением и терпением. Душа обладает благими силами и порывами, но после грехопадения стала подвластна страстям, а ум, отделившись от Бога, начал блуждать между добром и злом, ибо превратился в их пленника. Главное ныне — возвратиться к первоначальному единению с Богом. Тогда озарит нас небесное сияние, что озарило учеников Христовых на горе Фаворской… Не каждому дарована сия милость божья, только избранным; им, блаженным, как бы дано увидеть рай…