Когда в комнату вошла мать, отец совсем утонул в кресле и кашлянул. Абигайль ясно видела, да и трудно было не заметить, что он изображает, будто болен сильнее, чем на самом деле, лишь бы добиться участия матери. И в самом деле, Элиза остановилась около него и погладила по широченной куртке, закрывавшей его спину. Он снова кашлянул. Абигайль тоже готова была выказать ему участие, но чувствовала, что сейчас она ему не нужна. Ему нужна была мамочка. Вид у Элизы тоже был не слишком радостный, и Абигайль, обогнув отца, подошла к ней и ласково прижалась к юбке. Ее нежность была вознаграждена: мать опустила руку ей на плечо. Абигайль всегда старалась утешить ближнего, сделать окружающих хоть немного счастливее, чему и посвятила всю свою оставшуюся жизнь. Она преданно жила при матери еще долго после болезни отца, которая, пусть он поначалу и преувеличивал ее тяжесть, все-таки имела место и вскоре свела его в могилу. Потом место матери занял муж, который никогда не был с ней добр и ласков настолько, насколько мог бы, потому что у него просто не было в этом нужды.
— Боюсь, больше нам отдать нечего, — сказала мать отцу.
Отец кашлянул с крепко сжатыми губами, потом сказал:
— Они оставят нас без гроша. Долгие годы работы, все до последней спички — все достанется этим Теннисонам.
Вошел Фултон и с неприкрытым отвращением уставился на повернувшиеся ему навстречу унылые лица родителей. Ничего не сказав, он вышел и хлопнул дверью.
Зашелестели листья, повеяло выпивкой. Кто-то от нечего делать тискал в руках гармонику, нет бы сыграл, а то лишь извлекал из нее время от времени отдельные тихие звуки. На костре пузырилась похлебка из заячьего мяса. А напротив девушки проворно вырезали короткими ножами прищепки на продажу, словно яблоки чистили.
Юдифь рассказывала ему о двоих недостающих.
— Назвал нас гнусным племенем и что гнать нас надо изо всякого ци-ви-ли-зованного государства. Его это слова, так он мне и сказал. И что стереть нас надо с лица земли. Стереть, да.
— А сам священник.
— Христианин.
— Ну, или прикидывается, — сказал Джон.
— Вот-вот. Прикидывается. Еще месяц-другой назад это была общая земля, и что бы она ни родила, что бы ни вскормила, — все было общее, как воздух божий. А теперь тут эта железная дорога, а парней наших в тюрьму. И ведь никак не узнаешь, вот разве из табличек, а они читать-то не умеют, неграмотные. А детки без отцов остались.
— И когда их выпустят?
Она покачала головой, как если бы никогда, потом сказала:
— Через год или два. А может, раньше, так я думаю.
— И вы теперь отсюда уходите.
— Мы лес любим, в лесу еды много. Но нас стали слишком уж часто тревожить по ночам, в кибитки лезут, а собаки наши с ума сходят. Поедем пока в Кент на ярмарку. Нам и самим туда охота, по правде сказать. Там все наши собираются.
— Развлекаться, стало быть, на ярмарку.
— Ну не я, — ответила Юдифь. — Ежели я чего и могу, то только болтать. Ну, может, погадать кому. В былые времена я могла подняться в четыре утра, и прыгать, и скакать, и что хочешь делать. А теперь уже ни на что не гожусь. Вон она там весело проведет времечко, — и Юдифь указала трубкой на одну из девушек, вырезающих прищепки. — Встретится со своим любезным дружком. Вон, руки от страсти дрожат. Вишь, что вытворяет.
Если до девушки что-то и донеслось, то она сделала вид, что ничего не слышала, и зашептала что-то через плечо своей соседке слева.
— И он туда приедет, да? — спросил Джон, ни с того ни с сего ощутив внезапный укол ревности.
— Приедет, а как же. Они лет с девяти не видались, тогда и обещались друг другу, и с тех пор как хотят зазнобе-то своей весточку послать, так люди и передают из уст в уста, ежели кто куда едет. Но в Кент его люди приедут тогда же, когда и мы.
— Понятно, — Джон отхлебнул еще вина. — Сейчас вернусь, — сказал он и поднялся на ноги.
Мягкий свет, пробивающийся сквозь листья. Джон расстегнул штаны и, придерживая правой рукой живот, пустил струю меж уходящих вглубь толстых корней граба. Он думал о девушке, о ее любви, о том, как влюбленные идут по жизни порознь и как жизнь теперь воссоединит их, как они наконец сольются в единое целое. Что за волнение, должно быть, кипит у нее в груди! Подлинная страсть. Вот и у Джона тоже. Тут и одиночество, и скитания, и тоска по дому, по Марии. Как ей удалось сохранить верность и преданность, когда весь мир сбился с пути истинного? Он почувствовал, что ноги промокли, и увидел вокруг башмаков натекшую с корней лужицу. Придет же в голову мочиться в горку! Вот так всегда и бывает, когда живешь в четырех стенах и мочишься исключительно в ночной горшок. Он вытер носки башмаков о землю.
Продираясь обратно сквозь ветви деревьев, он прокричал:
— А как отсюда выбраться? Расскажите. Как выбраться из леса?
— Выбраться? Куда?
— На север. В Нортгемптон.
— На север ведет Энфилдская дорога.
— И как ее найти?
— Если хочешь, мы оставим тебе знаки, когда будем уходить. Узелки на ветках. Они тебе подскажут дорогу.
— Правда оставите?
— Если хочешь.
— Хочу. Только, чур, это между нами.
— Между нами? Да у нас тут все между нами. Мы попусту не болтаем.
— А я их точно увижу?
— Увидишь, не беспокойся.
— Полагаю, у вас есть все шансы.
— Полагаете?
— Ну, — Томас Ронсли заерзал в кресле, — ваш муж взялся осваивать рынок, пока никем не занятый.
— А значит, он не может знать наверняка, — сказал Фултон и пристально посмотрел в обеспокоенные глаза матери.
— Да, он не может знать наверняка. Никто из нас не может. Но это не означает, что…
— А скажите, если бы это была ваша компания, вы стали бы действовать так же?
— Фултон, прекрати допрашивать нашего гостя!
— И все-таки?
— Я… — Ронсли поднял руки и оглянулся на молчавшую Ханну. — Ну, в общем, да, полагаю, что так же.
— Так почему же вы преуспеваете, а мы…
— Фултон!
— Ваш отец — в высшей степени неординарный человек, тут у меня нет никаких сомнений.
На самом деле его сомнениями был пропитан весь воздух в доме. Фултон задумался, уставившись в ковер.
— Однако я пришел сюда не для того, чтобы обсуждать доктора Аллена.
— В самом деле? — полюбопытствовала Элиза.
— Да. Я хотел бы, если можно, поговорить с Ханной.
— Вот оно что.
Ханна почувствовала, что все смотрят на нее, и мучительно покраснела. Ну зачем же всем об этом сообщать и выставлять ее на посмешище? Мать и брат поднялись, чтобы оставить их наедине, словно ее пришел осмотреть врач.
— Что ж, тогда мы не будем вам мешать, — сказала Элиза.
Ханна подняла глаза и встретилась с ней взглядом. Ну конечно, мать снова зажала между зубами кончик языка — что за дурацкая привычка! Ханна поскорее опустила глаза, сжала зубы и почувствовала, как губы вытягиваются в тоненькую ниточку.
Дверь закрылась. В комнате воцарилась тишина. Они остались вдвоем.
— Вот, стало быть, — начал Ронсли и умолк. Он многозначительно положил руку на стол, будто бы вновь намереваясь заговорить, но так и не собрался. Вместо этого он забарабанил пальцами по столу.
Почему он решился заговорить об этом сейчас? Почему не в другой раз, почему не тогда, когда он лучился жизнелюбием и обаянием? А ведь она видела его и таким. Но нет, он смотрел хоть и в сторону Ханны, но мимо нее, и барабанил пальцами по столу. Наконец он выдавил:
— А может, пройдемся? В саду должно быть хорошо, вам не кажется?
— Пожалуй.
В итоге они тоже ушли, и в комнате никого не осталось. Эта опустевшая комната внезапно вызвала у Ханны чувство неловкости, хотя она и не взялась бы ответить почему. Когда они вышли в прихожую, Ханне первым делом подумалось, как тихо, безлюдно и покойно стало теперь в комнате.
Томас Ронсли помог ей надеть пальто и подождал, пока она застегнет перчатки.
Ветер был холодный, но не слишком сильный. На половине деревьев проклюнулись маленькие листочки, по небу плыли облака. Самый обычный день. Ничто не предвещало того, что сегодня произойдет нечто особенное.