— Аби, брось сейчас же! — строго приказала мать. — И не вытирай руки о передник! Иди сюда!
Аби медленно, чуть пристыженно приблизилась к ним и позволила матери вытереть ей руки носовым платком.
— А где Фултон? — спросила мужа Элиза.
— Уж наверняка без дела не сидит. Да и нам всем нечего тут задерживаться. Никто же не пишет наш семейный портрет.
Нет, совсем не так Ханна представляла себе эту встречу. Вокруг, хотя бы в первый миг, не должны были толпиться домочадцы, а сама она должна была оказаться здесь, у крыльца, по чистой случайности — ну, или хотя бы сделать вид, что вовсе никого не ждала. Одинокая и привлекательная семнадцатилетняя девушка, да что там, лесная нимфа, которую нечаянно приметили во время прогулки — вот кем ей хотелось казаться. И она принялась глядеть на дорогу, насколько хватало глаз. Но дорога резко уходила вправо, а лес, как ни вглядывайся, мешал увидеть, что там за холмом. Но она чувствовала, как они приближаются, как приближается что-то очень важное. Кто знает, чем все обернется? Ей не следует ждать слишком уж многого: невелик шанс, что ее надежды оправдаются. Но вдруг? Безусловно, вот-вот что-то произойдет. Вот-вот появятся новые люди.
И началось. Показался экипаж из Вудфорда, на крыше громоздились чемоданы, лошади покорно взбирались на холм, кучер хлестал их кнутом по широким спинам. Надеясь, что никто не заметит, Ханна быстро пощипала себя за щеки, чтобы придать им цвет. Миссис Аллен подхватила Абигайль и усадила к себе на колени. Мэтью Аллен обеими руками пригладил усы, одернул жилет и расправил узел на шейном платке.
Когда экипаж подъехал к крыльцу и кучер поприветствовал их, поднеся руку к шляпе, Мэтью Аллен шагнул вперед и открыл дверцу.
— Господа Теннисоны, — проговорил он густым профессиональным басом. — Добро пожаловать в Хай-Бич!
Из темного нутра кареты, где двигались длинные руки и ноги, послышались кашель и спасибо.
Когда оба брата вышли из кареты, Ханна придвинулась ближе к матери.
Теннисоны были высоки, гладко выбриты и чем-то неуловимо похожи друг на друга. Они приветствовали трех женщин почтительными поклонами. Ханна хотела было что-то сказать, но передумала. Она услышала голос матери: «Добро пожаловать, джентльмены!» Один из Теннисонов пробормотал что-то в ответ. Они стояли, моргая и переминаясь с ноги на ногу, видно, устали от езды в темной и тесной карете. Оба принялись раскуривать трубки.
Доктор Аллен вместе с одним из Теннисонов отвязали и спустили на землю чемоданы. Оба брата были красавцы, хотя один, пожалуй, выглядел чуть более ранимым и чувствительным — интересно, поэт или меланхолик? Ханна ждала, когда они вновь заговорят. Ей не терпелось узнать, кто из них станет отныне занимать все ее мысли.
Джон проснулся и понял, что не чувствует половины тела. Он потянулся рукой к лицу, ожидая нащупать шершавую ледяную корочку, и отдернул руку, ничего не ощутив. Стало быть, одно из двух: либо погода нынче теплая, либо он не на улице. Вот и воздух вокруг него — недвижимый, неживой. Итак, он в комнате, под замком.
Еще некоторое время он не открывал глаз, плавая в своей собственной, внутренней темноте, не желая узнавать, в какой именно он комнате, — хотя, по правде говоря, и так знал. Но что если он не здесь, а в другой, правильной комнате, и Пэтти встала первой и возится с детьми.
Медленно приоткрыв глаза, он увидел перед собой темные серые стены. Пригрезившаяся ему изморозь на теле, которую он принял было за истинное прикосновение мира, на поверку оказалась ничем иным, как застарелым парезом, приключившимся с ним из-за того, что ему некогда довелось спать под открытым небом. И он не дома. Вот окно, где брезжит тусклый осенний свет. А в окне — два дерева, кажущиеся изогнутыми в неровном стекле.
Он слышал, как внизу снуют туда-сюда обитатели дома, слышал бодрый голос миссис Аллен. Вскоре она за ним зайдет, чтобы проводить через сад к дому доктора, на завтрак, ведь он вел себя хорошо.
Он откинул одеяло, опустил слабеющие белые ноги на чистый деревянный пол, и ему тотчас же захотелось снова лечь и не ложиться, и куда-то идти и никуда не ходить, и быть не здесь и быть дома.
Джон намазал на хлеб толстый слой масла и откусил. Те, кому позволяла диета, получили отбивные, над которыми и трудились теперь с ножом и вилкой, включая Чарльза Сеймура, аристократа, который вообще не был сумасшедшим. Сегодня он снизошел до того, чтобы позавтракать вместе со всеми. Доктор излагал его родословную вновь прибывшим так, словно речь шла о породистом мастифе. За столом велись светские беседы, всё больше о Кембридже, этом счастливом, неведомом мире, а Джон молчал. Постепенно умолкли и все остальные. Джордж Лэйдло разговаривал сам с собой, едва заметно шевеля губами, — как обычно, производил какие-то фантастические подсчеты размеров государственного долга. Фултон Аллен наворачивал за обе щеки, подбирая соус нанизанным на вилку кусочком хлеба. Маргарет молча поклевывала свой завтрак. Ханна Аллен не сводила взора с новичка, Септимуса Теннисона, голова которого тряслась, а глазам, казалось, было больно смотреть вокруг, и поэтому, натолкнувшись взглядом на предмет, он прятал их, словно улитка рожки. Долговязый и поблекший — вот какой он был, этот Септимус. Нет бы Ханна глазела на него, на Джона! Он облизнул с зубов нежное масло и подумал, что был бы не прочь отведать ее, эту бледную прелестницу. Интересно, какова она на вкус в гнездышке между ног? Хотел бы он увидеть, как краснеют ее щечки, услышать сбивчивое дыхание. Доктор, не прекращая жевать, улыбался всем подряд.
— У нас на сегодня куча дел, а? Джордж, вы работаете в огороде, согласны?
Джон лежал в теплой ванне, поглаживая свой белый живот, погружая в него пальцы, словно в мягкое тесто. Где-то под животом то и дело всплывал на поверхность член, и от прохладного воздуха становилось щекотно. Джон откинулся назад, руки свободно плавали по бокам, вода плескалась вокруг ушей. Он лежал так тихо, что чувствовал, как в воде отдаются удары его сердца.
В дверь забарабанили: «Пять минут, мистер Клэр».
Питер Уилкинс был уже стар. Его тяжелое лицо увяло и обрюзгло, а нижние веки водянистых глаз обвисли, открывая не меньше четверти дюйма красной изнанки, словно у поношенного пальто с разошедшимися швами. Он был сыт по горло смирительными рубашками, купаниями, заговариванием зубов и теперь взял на себя обязанность охранять ворота. Он никогда не утверждал, что именно это считает теперь своей работой, особенно если ему пытались перечить и указывать на его прежние обязанности. Нет, он просто шел каждое утро целенаправленно, пусть не слишком быстро и не слишком заметно, к воротам и там стоял.
Казалось, на выразительном лице бывшего санитара отпечаталась вся его долгая жизнь, и Джон считал каждую встречу с ним подарком, как если бы ему перепало что-то вкусненькое. Когда Уилкинс открыл перед ним ворота, выпуская на работу, Джон поблагодарил старика, приподняв шляпу.
Быстрыми, легкими шагами разнорабочего поднимался он в гору к саду адмирала, думая, что ведь и телу нужно порой дать немного разогреться и размяться. Даже начал насвистывать песенку «Повяжи платочек желтый», которую он давным-давно услышал не то от цыган, не то от приятелей и переложил для своей новой книги, а книга так никогда и не вышла, приказала долго жить на одном из столов в тесной лондонской конторе. До чего же легко попрать и отвергнуть истинную жизнь человеческую. Он громко запел: «Но фаты-друзья разорили меня, разорили меня в пух и прах», запел и умолк: слишком уж остро он все это чувствовал и слишком несвободно ощущал себя, опрощаясь в чужих словах, в то время как у него было столько своих. А кроме того, он увидал впереди двух угольщиков, грязных и сутулых, с черными невыразительными лицами. Надвинув шляпу на глаза, он подождал, пока они пройдут, а потом призадумался, не приняли ли они его за одного из сумасшедших.