Изменить стиль страницы

Он вышел из лесу у бакхерстхиллской церкви. У нее, словно у человека или у дома, было свое лицо со своим вполне определенным выражением. Пройдя сквозь каменные ворота, он увидел ровные ряды могил, над которыми сгустилось безмолвие смерти. Тис с длинными, неторопливыми иглами отбрасывал густую тень.

В церкви он обнаружил знакомое сдержанное эхо, темные скамьи, застывшие фигуры святых на пестрых, словно полевые цветы, окнах и одиноко сидящую женщину. Он миновал ее, когда шел по проходу между скамьями, чтобы перекреститься перед алтарем. Мария! Нет, не Мария. Тоже из больных. Женщина, которую он… спас от Стокдейла. Она глядела на крест и улыбалась, а глаза ее застили слезы. На него она даже не взглянула. А ведь он посмел. Он ее спас. Поднимающийся ветер гудел в стеклах, и застывшие на них святые содрогались под его ударами. Джон выбрался наружу.

На церковном дворе он увидел присевшего отдохнуть мальчика лет девяти, одетого по-деревенски в холщовую рубаху. Мальчик не улыбнулся, никак не поприветствовал Джона. Вид у него был сосредоточенный и усталый, как у любого работяги. Джону пришло в голову, что он похож на его собственных сыновей в этом возрасте: то же плотное телосложение, те же тяжелые черты лица, чистая кожа и длинные ресницы.

— Я совсем без денег, — сказал Джон. Мальчик наконец поднял на него глаза, но не ответил. Ветерок взъерошил длинные волосы у него на лбу, и он прищурился, что можно было счесть за ответ. — А то бы я дал тебе полпенни.

Поизучав его некоторое время, мальчик, в знак благодарности за саму эту мысль, поднял ладошку и вновь сложил руки.

Джон побрел обратно в лес, навстречу пряному весеннему запаху и кружащемуся свету. На глаза ему попалось завалившееся набок дерево с ободранной добела корой, призрачно мерцавшее среди остальных деревьев. Удивительно, что оно упало в это время года, когда по древесным стволам поднимается сок, делая их сильными, упрямыми и стойкими. Должно быть, оно было больное. А кору содрали дубильщики. Джон пожалел дерево, представив вдруг, что это он лежит на земле беззащитный, и его волокна сжимаются на ветру. И поспешил дальше.

Они ушли. Он потратил немало времени на поиски, а когда наконец нашел, его одолели жажда и усталость. Их стало меньше, и лошадей меньше, и только две кибитки. Но старуха, Юдифь, вновь сидела у костра, глядя в огонь, отблески которого плясали на ее застывшем, словно маска, лице. Когда Джон подошел, она вздрогнула и, подняв плечи, попыталась встать. «Нет-нет, — сказал он. — Юдифь, это я».

Она взглянула на него искоса, но узнав, успокоилась.

— Снова пришел, Джон Клэр. Садись. Как твои дела?

— Хорошо, — сказал он. Но сказал неправду. Все тепло этого дня оставило его в мгновенье ока. День на день не походит. Всякий день уходит. Вот и жизнь его подходит к концу.

Скалы из пятнистого камня тянулись по обе стороны железной дороги, пока поезд пробирался сквозь трущобы. Отбросы в сточных канавах, бегающие дети, изношенная одежда колышется на ветру, убогая, нищенская жизнь кипит за окнами. Мир пришел в упадок. Доктор Аллен знал, что смог бы сделать многое, лишь бы ему дали шанс, лишь бы к нему прислушались, отнеслись с уважением, наконец, попросили бы. Но нет. Его вообще перестанут о чем бы то ни было просить, когда он обанкротится и, продав сумасшедший дом, будет гнить в тюрьме.

За городом стало легче: недвижные стада, влажные тропинки, телеги, облака. Раньше Мэтью любил путешествовать на поезде, триумфально нестись на огромной скорости сквозь убегающий вдаль мир, мимо таращившихся вслед поезду батраков, но сегодня на душе у него было безрадостно, ведь он мчался навстречу Освальду, навстречу унижению.

Если Освальд согласится дать ему в долг, все будет хорошо. Сейчас машина работает приблизительно так, как и должна. Вопрос только в сроках: его вдохновение, равно как и все его предприятие, вполне надежно. И более того, блистательно. Мэтью Аллен знал, что он блистателен. Знал и его брат.

Мэтью окинул взором деревянную обшивку вагона. Как заключаются этакие контракты? Кто на них наживается? Ему тоже стоило бы связаться с какой-нибудь из железнодорожных компаний. Только подумать: билетные кассы, залы ожидания, уборные… Да на железной дороге полно мест, где его резьба по дереву пришлась бы как нельзя кстати. Надо будет сказать об этом Освальду. Освальд — дурак. Мог бы обогатиться, признай он блистательность своего младшего брата.

— Не будете ли вы столь любезны убрать ногу?

Сидевшую напротив леди, читавшую какую-то ерунду, вывела из себя ерзающая нога доктора Аллена.

— Примите мои извинения. — Будь его воля, уж он бы ей прописал пару дней в темной комнате, ледяные ванны и клизму. Чертова шлюха!

В аптеку к брату он явится без предупреждения — так же как брат явился в Хай-Бич. Пошли он письмо заранее, Освальд наверняка ответил бы, что его приезд не имеет смысла, а так можно будет воспользоваться всеми преимуществами личного обращения за помощью.

К тому времени, когда поезд вполз наконец в Йорк, Мэтью устал от постоянных перемен настроения, от этих неизбывных метаний между ликованием и яростью. При виде Йорка ему стало дурно, ведь в этом городе он ничего путного не добился, не завоевал доброго имени, попал за решетку, и наверняка тут найдутся люди, которые до сих пор его помнят.

Он пригладил бороду, расправил одежду, схватил свой кожаный портфель и, набравшись решимости, помчался по улочкам. Несясь к месту назначения, он вновь и вновь повторял, о чем обязательно нужно сказать, в очередной раз поражаясь своей деловой интуиции, своему хрупкому, но, пожалуй, вполне возможному успеху.

Неужели это… Нет. Он промчался мимо человека, смутно показавшегося ему знакомым, и свернул в переулок, где располагалась Освальдова аптека. Вот среди бликов на стекле, за рядами пронумерованных склянок с пастилками и бутылочек с бесполезными микстурами Освальда, порочащими славное имя Алленов, мелькнула лысина брата. Мэтью вытер ладони о брюки, дернул за дверную ручку и вошел в аптеку под истерический звон колокольчика.

Освальд поднял взгляд и, наблюдая, как Мэтью пытается улыбнуться, глядя прямо ему в глаза, прочел в его братолюбивой, сердечной, свойской манере истинную цель его приезда. Он отвернулся и, поправляя склянки на прилавке, чтобы они стояли этикетками наружу, произнес:

— Мой знаменитый, почтенный брат… Но я не готов заклать упитанного тельца в честь твоего возвращения…

— Освальд!

— Я же не так давно тебя предупреждал.

— Прошу тебя, погоди.

— Ничем не могу тебе помочь.

— Нет, нет. На самом деле, я приехал с хорошими новостями…

— Ничем…

Мэтью стукнул кулаком по прилавку. Испугавшись шума, который он сам же и устроил, он уставился на свои начищенные до блеска ботинки.

— Но я проделал долгий путь…

— Ничем не могу тебе помочь.

— Ты упекаешь меня в тюрьму.

— Никуда я тебя не упекаю. Я просто ничем не могу тебе помочь.

Мэтью откинулся в кресле, раскрыв свой гроссбух, заполненный мнимыми числами. Его невидящий взор задержался на оррерии, стоявшем у окна. Нахлынуло чувство унижения, грязное и теплое, словно вода в ванне, в которую только что помочились. Но очертания оррерия, медленно проступавшие у него перед глазами, настроили его на философский лад. Эти маленькие шарики на концах осей, подвешенные в бескрайнем пространстве, в абсолютном безмолвии, и жизнь, насколько известно, есть лишь на одном из этих шариков, да и та не более чем пыль, налипшая на его поверхность, а главное — зачем? Он погрузился в глубокое, тихое уныние, задумался о том, как всю свою недолгую жизнь человек вертится, как неистовствует, прежде чем войти в это безмолвие, и на его губах появилась печальная улыбка. Ясно было, что уже совсем скоро его поглотит хаос, что наказание неминуемо, а потому он испытывал особое тихое удовольствие, сидя в одиночестве в своем кабинете: чернила в книге расходов еще не просохли, письмо засунуто обратно в конверт, надеяться больше не на что. И когда дверь кабинета распахнулась, Мэтью Аллен тотчас же вскочил.