— Фаты-друзья, — проговорил лорд Байрон.
— Что-что? — санитар повысил голос, перекрикивая вопли, визг и мольбы других пирующих.
— Фаты-друзья. Водились у меня такие в Лондоне. В дни торжества. Когда слава моя достигла зенита.
— И что?
— Отдаешь себя без остатка. Поешь им, поешь. Пишешь с душой нараспашку. А потом они отворачиваются, смеются над тобой, топчут твою душу сапогами, спеша навстречу новым увеселениям.
Санитар не ответил. Отвернувшись, он прокричал:
— А ну всыпь ему!
Байрон промокнул глаза и тоже обернулся посмотреть, что там за шум. Санитары растаскивали дерущихся, чтобы начать бой сначала. Растерянного, тяжело осевшего на пол рябого человека с окровавленным лицом вновь подняли на ноги. Один из санитаров шепнул ему что-то на ухо, и он вытер рукой маслянистую кровь и облизнул пальцы. Что бы ни сказал санитар, его слова явно возымели действие. Лицо безумца исполнилось горя и гнева, и он вновь бросился на противника. А скрипка пела, тянула свой тоненький одинокий напев среди ударов, свиста, сопения и визга. Двое мужчин любезничали друг с другом в тени: он видел их торчащие члены. Еще один резким вскриком привлек всеобщее внимание: у него начался припадок. Негнущиеся руки медленно завертелись прямо перед ним, глаза закатились, в горле заклокотало. Оказавшийся рядом санитар принялся вливать ему в глотку вино, не слишком справляясь с этой задачей.
Джон Байрон отвернулся. Так нельзя, он против подобных развлечений. Дравшиеся упали на землю, он услышал удар головы о доски пола, звонкий и резкий, словно каменотес ударил молотом о камень. Тотчас же раздался смех. Полнолуние, заметил он, отводя взгляд. Одно из маленьких высоких окошек было залито холодным белым светом. Знакомый врач говорил, что полная луна мучает безумцев. Они и в самом деле мучились. Джон передал бутылку дальше. И вино сегодня не живит. Он не почувствовал себя свободнее и даже не согрелся. Нет, он лишь погружался в свою печаль, все глубже и глубже.
В этакой суматохе вполне можно было ускользнуть, вернуться в комнату, отдохнуть, а то и посочинять. Он медленно отделился от ревущей толпы и тихонько поднялся по лестнице.
Миновав дверь, содрогавшуюся под ударами недовольного, оказавшегося в этот вечер под замком, и другую дверь, из-за которой раздавался слабый стон, он добрался до третьей, чуть приоткрытой, и сразу понял, что там дело неладно. Он не смог бы ответить, почему так решил, но эти сдавленные голоса… в общем, понял, и все. Едва заметно, одними кончиками пальцев, он приотворил дверь чуть больше. Ноги на полу, один засовывает, другой стоит в сторонке, лицо первого в тени, а у нее над головой лампа. Почувствовав, что он подошел к двери, она медленно обратила к нему лицо. Мария! Нет, нет, не Мария. Ее широко распахнутые глаза были темны и тихи. Они чуть подрагивали в такт с пыхтением пристроившегося на ней мужчины, но взгляд был столь глубок, что Байрон ощутил, как проваливается туда, словно пол в комнате опустился и превратился в колодец, со дна которого взирала эта женщина. Она глядела на него из глубины себя самой, моля о помощи. Глядела и шевелила губами. Гость, иди… нет. Господи… и что-то еще. Господи… и что-то еще. А ведь она похожа на Марию, пусть самую малость, но похожа. Байрон почувствовал, как лицо его сморщилось, и расплакался.
Стокдейл заметил, что она куда-то смотрит, и обернулся.
— Снова ты, — сказал он.
— Нет, нет, нет, — ответил Байрон. — Я ничего. Просто иду к себе в комнату.
Стокдейл встал с нее и пошел на Джона, не озаботившись даже тем, чтобы прикрыть свой склизкий и раздутый уд. Женщина за его спиной, прикрыв срам одной рукой, перекрестилась другой. Человек, стоявший в тени, наступил ей на грудь коленом.
— Я просто иду к себе.
— А ты у нас помешанный? — спросил Стокдейл, натянув наконец штаны. — Что ты себе понимаешь?
— Понимаю, когда в воздухе пахнет серой. И когда люди забывают всякий стыд.
— Вот какой ты, стало быть, помешанный.
— Понимаю, когда вершатся преступления. Ибо я, лорд Байрон, всегда выступал против рабства и насилия.
— Ты ничего не видел и ничего не запомнишь. — Стокдейл поднял правую руку и врезал кулаком прямо Джону в лицо. Тот увидел, как костяшки санитара резко увеличиваются в размерах, становятся огромными, словно бревна частокола, разделенные полосками теней, и наконец все это обрушилось ему прямо в глаз, и наступила слепота, которая все еще длилась, когда второй, невидимый удар настиг его, словно копье, и сразил наповал.
Они сидели у Ханны в комнате, и разговор их становился то светским, манерным и полным недоговоренностей, то девчоночьим, быстрым и изумленным. Впервые в жизни Ханна решила не рассказывать Аннабелле обо всем, подумав, что не стоит знакомить ее с Чарльзом Сеймуром. Его имя в разговоре не звучало, однако незримо присутствовало в паузах и умолчаниях. Ронсли был более удобным предметом для обсуждения. Они поносили его на два голоса.
Аннабелла расчесывала свои густые темные волосы Ханниными расческами с шероховатым, волнующим звуком. С распущенными волосами, ниспадающими на плечи, Аннабелла выглядела очень по-девичьи или даже по-русалочьи, но в выражении ее лица, бездумного в своей сосредоточенности, было что-то такое, что делало ее похожей на маленькую девочку или на зверька.
Ханна обнаружила, что вполне может говорить об Альфреде Теннисоне. Когда она произносила имя поэта, оно перекатывалось во рту, холодное и твердое, словно камешек. А еще недавно при одном лишь его упоминании у нее возникало острое желание немедля куда-нибудь сбежать.
— Да, кстати. Я его тут на днях видела, — сказала Аннабелла, глядя в потолок. Склонив набок голову, она собирала волосы в руку расческой.
— Неужели? — Ханну отчего-то покоробило, что она об этом не знала.
— Да, правда. Он, обернувшись в плащ, бродил в тумане, — нараспев произнесла Аннабелла. — Средь призрачных дерев.
В голосе ее явственно слышался оттенок презрения и насмешки, и Ханна даже рассердилась. Пусть ей не нравится Теннисон, но это же не повод над ним смеяться. А кроме того, отсюда следовало, что Альфред Теннисон недостаточно хорош для нее, Аннабеллы. Ему она показалась нимфой, дриадой. Да она всем кажется нимфой или дриадой. И потому может не спешить со своим выбором.
— Ты с ним говорила?
— Я сказала: «Добрый день», и он мне в ответ: «Добрый день». — Она попыталась изобразить его линкольнширский акцент, но безуспешно, и предприняла вторую попытку. — «Добрый день», и приподнял шляпу над спутанными волосами, и пошел дальше своей дорогой.
Ханну, к ее собственному удивлению, все это вдруг разозлило. Ей не по нраву пришлась мысль, что знакомые ей люди ходят где-то в мире совершенно независимо от нее, встречаются, ведут разговоры, которых она никогда не услышит, и даже о ней не вспоминают. Тем самым, по сути, убивая ее, превращая в призрак. Хоть она и отказалась от Теннисона, высокомерие Аннабеллы ей не понравилось. Но разве не такова истинная Аннабелла, прятавшаяся под маской красавицы?
— Может, ему просто было не до тебя, его занимали более важные мысли.
— Ну и что с того?
— Из того, что ты такая красотка, Аннабелла, вовсе не следует, что весь мир должен немедленно рухнуть на колени и начать тебя превозносить.
— Ну и что? — тупо повторила Аннабелла. Теперь на лице ее читалась оскорбленная невинность. Она покраснела так мило, как удавалось только ей: два красных пятнышка проступили над ямочками на щеках, не то, что эта ужасная краснота, которая, как Ханна уже успела почувствовать, вовсю расползалась у нее по шее.
— Да ты же можешь добиться расположения любого, кого только захочешь. Ты и сама знаешь, что красива. И тебе не надо волноваться, не надо притворяться: ах, что вы, я всего лишь простая, честная, приличная девушка.
— Зачем ты все это говоришь?
— Затем.
Ханна и сама толком не понимала зачем. Она даже не ожидала, что способна так разозлиться. Такая красота, как у Аннабеллы, — это просто нечестно! Красота притягивает окружающих к Аннабелле, открывает перед нею будущее безо всяких усилий с ее стороны, и Ханне надоело делать вид, что она ничего такого не замечает. Тем самым она словно бы потворствовала предательству со стороны Аннабеллы, зная, что та с легкостью, с уверенностью пренебрежет ею и обойдет, едва только захочет. А значит, тотчас же решила Ханна, не быть им друзьями, ведь они не ровня.