Изменить стиль страницы

— Мы тоже будем делать детали механизмов?

— Нет-нет, здесь я не готов конкурировать с нашим другом Ронсли, — улыбнулся Аллен. — Нет уж, увольте.

Помедлив, он объявил:

— Мы займемся механической резьбой по дереву!

— Вроде вот этого?

— Я же сказал, что нет! Для мебели. Домашней. И церковной.

— А что, все это вполне будет пользоваться спросом, — вставил Ронсли, который уже был в курсе дела. — Рынок массового производства — он весьма внушителен.

— Понятно, — проговорил Фултон.

— Как я погляжу, ты не в восторге от этой перспективы, — сказал сыну Аллен. — Вот уж не ожидал! Ты же станешь богатым. Только подумай обо всех новых церквях в каждом городе. И обо всех людях, которые не могут позволить себе мебель с ручной резьбой, но которые получат то же самое, и даже того же самого качества, всё в точном соответствии требованиям гильдии, а знаешь почему? Потому что это будут совершеннейшие, точнейшие копии оригиналов ручной работы, только несоизмеримо дешевле. Те же красота и благородство, та же возвышающая дух обстановка, но доступная великому множеству людей.

— Понятно.

— Понятно, понятно, — оскалился Аллен и провел рукой по бороде. — Осталось вложить немного денег — и все будет. II aura lieu[16].

— Потрудней, чем вот это, но вполне возможно, — сказал Ронсли, запуская пятерню в открытый ящик, полный мелких шестеренок, — да, вполне осуществимо.

Мэтью Аллен засунул руку в тот же ящик и взял в ладонь несколько шестеренок. Они еще не остыли после обработки и казались съедобными, словно орехи. Ему нравился Ронсли, нравился дорогой лоск его шляпы и брюки в мелкую клетку, туго стянутые штрипками под подошвами ботинок.

— А может, вы хотите стать одним из счастливчиков, которые войдут со мной в долю? — спросил он.

Стоит в самой глуши мира, стоит один, отвернувшись от своего собственного дома, в руке книга, вокруг незнакомцы, дрожит, ничего не может, солнце печет, воля сломлена, и вот он кричит: «Что мне делать?»

Как будто на что-то надеясь, он вновь вглядывается в лица незнакомцев, выискивая Марию, или Пэтти, или кого-нибудь из детей, или просто хоть кого-нибудь, но встречные взгляды лишены дружелюбия. Это всего лишь чуждая, безликая плоть, и она его пугает.

Над головой сорочья трескотня. Он поворачивается. Вдыхает. Он в саду. Ему известно, где он. Почему же он никак не остановится, никак не убьет в себе эту надежду, это чувство, что в любой миг он может увидеть ее, что она предстанет перед ним, что дверца в мир распахнется — и вот она, тут как тут? Что она сможет положить этому конец? Джон, к вам пришли. Джон, к вам пришли. Слова крутились у него в голове, бесконечно, однообразно, ибо он жаждет, чтобы она пришла и положила этому конец.

Он замечает что-то уголком глаза. Вглядывается: лет муравьев, еще один признак лета. Тотчас же подходит поближе, чтобы посмотреть. Словно пар, вырывающийся из носика чайника, муравьи вьются над песчаной норой, где у них гнездо. Он садится на корточки, придавив животом колени, и глядит в упор на блестящие черные тельца насекомых, глядит, как они выползают на поверхность, поднимают жесткие прозрачные крылья и взлетают. Подняв глаза, разглядывает тех, что уже парят. Они держатся бок о бок, облако муравьев закручивается в воронку, изгибаясь на ветру. И уносится куда-то вдаль. Он поднимается и шагает за ними, сколько хватает сил.

Они между тем рассеиваются, заполняя пространство, словно хлопья снега. Некоторые опускаются на деревья. Он останавливается под одним из деревьев, в его прохладной, благоуханной тени, и следит за муравьем, ползущим по листу. Лист колышется на ветру, но муравью удается удержаться. Листья сияют на солнце — о, эта дивная, живая зелень. Он чуть слышно цитирует сам себя: «Листва из Вечности проста…»

Муравьи перелетают через него и уносятся дальше. А ему дальше не уйти. Ярость, страшная ярость поднимается в нем, словно вода в канале, где только что открыли шлюз. Он прижимается к дереву, опускает глаза и видит корни, уходящие вглубь земли. Руки адмирала. На миг и у него самого оказываются такие же толстые, похожие на корни пальцы, искривленные и одеревенелые. Он встряхивает руками — и вот их уже нет. Но они появляются на ногах и врастают в землю. Мучительно деревенеет тело, твердеют ноги, словно жесткое кольцо свивается вокруг них, поднимаясь все выше. Он вздымает вверх руки. Они потрескивают, ветвятся и тянутся к свету. Кора покрывает губы, покрывает глаза. Он слепнет, извергает из себя листья и побеги. Рвется ввысь, в небо, сжимаясь, ветвясь, утончаясь, до самой сути, до обнаженных нервов. Его насквозь пронизывает безжалостный ветер. Он больше не может говорить.

Стоит в самой глуши мира.

Доктор Аллен чувствовал себя в этом новом обществе как рыба в воде. Томас Ронсли привел его на неформальную встречу местных промышленников, людей бодрых и жизнерадостных, честолюбивых и двуличных. Они ели мясо и пряное суфле из печеных яблок. Пили пиво. По окнам барабанил легкий дождик. Дымились трубки. Ронсли, выпив, оказался совсем другим человеком. Всю его чопорность как рукой сняло, и Аллен увидел его ребячливым и возбужденным, краснолицым, неуклюжим и горластым. Ронсли представил своего нового знакомого финансистам и попросил подробно изложить свою схему, что тот с готовностью и сделал. Он получил их одобрение, поведав, как ему повезло, что у него под рукой лес, есть угольщики, позволяющие превратить его в столь необходимое топливо, и есть воображение, благодаря которому лесоматериал может превратиться во что угодно. Дубление и кораблестроение — это уже прошлый век. А они сделают шаг вперед. Сидя среди них, Аллен чувствовал себя на порядок выше всех присутствующих, ведь он наделен столькими талантами, образован, да еще и автор книг по химии и человеческому безумию. Его самомнение лишь подкреплялось их улыбками, их заинтересованными взглядами. На миг он даже услышал в своем голосе голос отца, проповедующего сандеманцам. Когда он закончил описывать свой пироглиф, ему даже зааплодировали. А Ронсли взял кувшин и плеснул ему еще пива.

Альфред Теннисон пошел пройтись, чтобы разогнать кровь. Весь день он был погружен в тоску. Да-да, именно «погружен»: его тоска была мягкой, темной, илистой и вязкой. От нее тянуло речным дном, тянуло им самим. За весь день — ни строчки. Вокруг валялись недописанные стихи, в саду гудели насекомые, муха билась твердым лбом о стекло. Он сидел и курил, курил, пока его бестолковая голова не наполнилась дымом, словно воздушный шар, пока сердце не заколотилось, а руки и ноги вконец не ослабели. Издали до него доносился стук топоров: где-то среди деревьев трудились лесорубы.

Может, ему пойдет на пользу общение с доктором? Вот уж кому не занимать энергии, увлеченности и вдохновения.

Минуя утомленных жизнью безумцев, поэт направился вверх по тропе к дому доктора. Он потянул за колокольчик и, покуда дверь не отворилась, наблюдал за умалишенным, уклонявшимся непонятно от кого и спорившим непонятно с кем. Дверь открыл слуга, но тут же на смену ему заторопился сам доктор с протянутой для рукопожатия ладонью. Ухватив более крупную руку Теннисона, он мягко её потряс и похлопал гостя по плечу, увлекая внутрь дома. «Как мило с вашей стороны заглянуть к нам, — заговорил он. — Входите же, входите!» Теннисон передал слуге шляпу и трость, и доктор повел его в дом.

Миссис Аллен встретила их в прихожей. Из дверей шмыгнула младшая девочка и прижалась к материным юбкам. «Как я рада вновь вас видеть, — произнесла Элиза. — проходите же в гостиную!»

Из дальней комнаты донеслась музыка. Это Ханна услышала о его приходе и метнулась к фортепиано, не забыв пощипать себя за щеки, чтобы он как бы случайно застал ее за исполнением сонаты Клементи. Когда они вошли в комнату, она споткнулась на очередном пассаже, и лицо ее залила краска. Абигайль подбежала к ней, с глухим ударом впечатавшись в табурет, и принялась бренчать по верхним нотам. Не смея поднять голову — ведь ее же застали случайно — Ханна оттолкнула сестру. Абигайль упала, мать поймала ее за поднятые руки.

вернуться

16

Все будет (франц.).