Шумно дыша, раздувая ноздри, кони совали морды в сухую колоду.
— Зараз, зараз! Прохолоньте трохи! — говорил своим любимцам Трофим Сидорович, помогая Федькову тащить наверх тяжелую деревянную бадью.
Гурьеву захотелось пить. Полная воды бадья, чуть тронутая прозеленью от постоянной влажности, уже стояла на краю колодца. Вода ещё колыхалась в ней, переплескивая через край, и было слышно, как внизу, в темной прохладной глубине, звучно ударяются капли.
С наслаждением Гурьев припал губами к краю бадьи. После него к бадье приложился Опанасенко.
— Эх, добра водичка, аж зубы ломит, — крякнул он оторвавшись. Наклонил бадью. Кони жадно прильнули к воде, с шумом разлившейся по колоде. Ласково похлопывая их по шеям, Опанасенко приговаривал:
— Напувайтесь, напувайтесь, мои гарны, ще не близко…
Пока лошади пили, все трое закурили, присев рядышком на край колоды.
Солнце пекло уже не так яростно, как в полдень. Необычайная, непривычная для солдатского уха тишина властвовала окрест. Где-то в траве лениво позванивали кузнечики. На чистом небе виднелось неподвижное одинокое круглое облачко, похожее на белого барашка, лежащего на голубом лугу. Вблизи колодца, с обеих сторон дороги, стеной стояла высокая, густая, давно созревшая пшеница.
Всё кругом дышало мирным покоем. Но сердце Гурьева пощипывала тревога.
Доехать бы поскорее до Мэркулешти, а там через горы на шоссе выбираться. Не хочется в селе на ночевку задерживаться…
— Товарищ старший лейтенант, идет какой-то!
Придерживая одной рукой карабин, Федьков привстал, вытягивая шею и всматриваясь в гущу хлебов.
— Эй, домнуле! — призывно махнул он рукой. Меж колосьями мелькнуло испуганное лицо.
Показался бледный небритый человек лет тридцати, тощий, в измятой шляпе, в потертом и запыленном, но когда-то щегольском костюме, с небольшим чемоданчиком в одной руке и палкой с массивным набалдашником в другой. Всем обличьем своим он напоминал назойливых господ, пристававших к Гурьеву с коммерческими предложениями в городке. Незнакомец, видимо, набравшись смелости, подошел поближе, раскланялся:
— Здравствуй, товарищ! — Тыча себя пальцем в грудь, он стал длинно и обстоятельно что-то объяснять, но Гурьев сумел уловить только то, что этот человек из Бухареста, студент богословского факультета, болен, идет в родное село.
«Не знает ли он кратчайшей дороги на Мэркулешти?» — подумал Гурьев и спросил:
— По-русски понимаете?
— Нуштиу русешти[4]! — пожал богослов плечами.
— Мэркулешти? — Гурьев показал на дорогу.
— Мэркулешти, Мэркулешти! — подтвердил студент и кое-как пояснил: к селу ближе проехать напрямик, через лесок.
Пригласив студента сесть рядом, Гурьев предложил ему папиросу. Тот взял. Пальцы его заметно дрожали. «Вот даже палку между колен стиснул, словно опасается, что отберем!». Испитое, не по летам старообразное лицо, тревожно помаргивающие глаза… Гурьеву стало жаль этого перепуганного и, видимо, не очень удачливого в жизни человека: «Лысеть уже начал, а ученье ещё не окончил… Подвезем-ка его». — Словами и знаками он пригласил студента ехать вместе. Но тот, почему-то опасливо поглядывая на Федькова с карабином, поспешно отказался: не по пути.
Вдруг Федьков, с присущей ему бесцеремонностью, взял из рук студента палку.
— Чудно! — с восхищением разглядывал он набалдашник — блестящую львиную голову. Заметив, как настороженно следит за ним обладатель трости, вернул её хозяину:
— Держи! Не бойся, не отберу. На кой она мне? — и спросил старшего лейтенанта: — На кого же он учится?
— Богослов.
— На попа, значит? Вот чудно! Да ему ж потом переквалификацию проходить придется!
— Кони понапувались, товарищ старший лейтенант, — доложил Опанасенко.
Гурьев поднялся.
Богослов вскочил, подхватил трость и чемоданчик, поклонился и поспешно зашагал к дороге, словно был рад, что его отпустили. Повозка, приминая колесами ломкие сухие стебли, свернула направо и медленно покатилась чуть заметной в траве колеей.
— Поп с тросточкой! — бросил Федьков. — Чего только тут по Европам не увидишь!
— Який он поп? — рассмеялся Опанасенко. — Скорийше на пройду похож, какие здесь в городе шахер-махер делают.
— Все попы — жулики!
— Ну, не все…
— А что? — не унимался Федьков. — Религия — дурман для народа, это, знаешь, кто сказал?
— Конешно, глупости это все — насчет чудотворцев, чертяк и прочего, — согласился Опанасенко. — Я при немцах столько чертяк побачил, что и на том свете не найдешь. А вот насчет попов — это ты зря. Они — разные. У нас на селе — знаешь, який поп? Ему, брат, медаль дали!
— За что?
— Через того попа партизаны связь держали. А как его немць чуть не накрыли — один верующий дидок из раскулаченных выдал, — наш отец Василий в лес подався. С партизанами вернулся потом. Бравый такой! При пистолете, в кожаной тужурке.
— А может, то и не поп?
— Ни. Натуральный.
— Не бывает таких попов!
— Я бачил, а он — не бывает!
Гурьев рассеянно слушал дискуссию о попах: мысли его были заняты другим. Странный этот богослов. А ведь уже, наверное, повидал по дороге русских — чего ему нас бояться?
Тени на лугу становились всё длиннее и длиннее. Жара спала. Колеса мягко шелестели по колеям, приминая под себя траву, но стебли её вновь подымались, покачиваясь. Какая-то птаха вынеслась из-под самых копыт лошадей, тревожно попискивая. Долго сновала, трепеща крылышками, вокруг едущих и отстала не скоро: видать, неподалеку было гнездо, и она оберегала его.
Дорога причудливо петляла то по ровному полю, то спускаясь в лощинки, то вилась между кустов орешника, то тянулась вдоль меж, заросших бурьяном, иногда она прорезала кукурузное поле, и тогда подолгу не было видно ничего, кроме белесых стеблей с жесткими, чуть позванивающими при малейшем прикосновении, словно жестяными листьями, да светлоголубого, уже потускневшего к концу дня, высокого неба.
«Не запутал ли нас этот студент поповского курса? — всматривался в дорогу Гурьев. — Где же эти Мэркулешти?»
Федьков, обеспокоенный, вероятно, тем же, спросил:
— Куда к ночи доедем?
— Тилько б не до княгини… — усмехнулся в усы Опанасенко.
— А что за княгиня? — спросил Гурьев.
Федьков промолчал, а Опанасенко, не без лукавства взглянув на него, ответил:
— Да гостювали у одной.
— Ого! Вы и с аристократами знакомство имели?
— Да ну, чего там… — недовольно протянул Федьков и с преувеличенным вниманием стал посматривать вокруг. Но Опанасенко, продолжая с хитрецой улыбаться, пояснил:
— Знакомы, а як же.
— Ну и как вас княгиня принимала?
— Як положено и даже бильш того…
Федьков метнул на Опанасенко свирепый взгляд, но тот невозмутимо продолжал:
— Едем от так соби вечером. Я пытаю товарища Хведькова: «Где ночевать будем? Кони пристали». Он отвечае: «Не бачу по пути дома подходящего. Проедем ещё трохи». Потом увидал чуток в сторонци дом. Панский. Каже: «Вертай туда!» Я завернул. Подъезжаем до ворот, бежит навстречу холуй якийсь, кланяется — аж чуть не переломится. Лопочет чого-то — не разберешь. Хведьков ему команду дае: «Витчиняй ворота, примай гостей». А я спрашиваю: «А нема ли у вас овса, чи кукурузы на худой конец?» Он ничего не отвечав, только кланяется и кланяется. Тогда Хведьков сам ворота витчинил: «Въезжай, распрягай коней». Я ему кажу: «Обожди, надо ж с хозяевами знакомство поиметь, добыть корму, ну и прочее». Примотал я коней вожжой до ворот, бо кони уж оголодали, а тут рядом клумба и квитки на ней таки гарны — и розы и ещё чтось-то, а кони до их тянутся, гляди — пожрут те квитки.
А холуй-то всё вокруг нас крутится и объясняв, объясняв и наверх по лестнице показывав. Я его про овес пытаю, а он всё чего-то непонятное толкуе. Хведьков его слушал, слушал и кажет: «Вроде здесь княгиня чи графиня». — «Ну их, кажу, я лучше на возу останусь, — где бы тут коней поставить?» А Хведьков: «Пойдем в дом! Подумаешь, княгиня! Пережиток этого, как его — феодализма!»
4
Не понимаю по-русски (рум.)