— Старший лейтенант свою дивизию догоняет. По какому маршруту она идет?

— Минуточку, поглядим, — майор отложил карандаш.

— Смотрите, — показал он на карте, — наша армия шла, да и сейчас идет — на юг, по шоссе, вот тут. Но отсюда, в обход гор, шоссе круто поворачивает на север. Ваша дивизия в авангарде. Она сейчас уже на подходе к венгерской границе. На попутных машинах за два-три дня догоните.

— А если напрямик, вот так? — Гурьев провел пальцем вдоль черной тонкой линии, тянувшейся с востока на запад и обозначавшей проселочную дорогу. — Здесь раз в пять короче.

— Но машины не ходят по этой дороге: дальше, в горы, она совсем плохая.

— Разве никакие наши части не проходили этим прямым путем?

— Нет. Наступление шло на юг. Предполагалось, что пойдем дальше на Балканы, а то и к Средиземному. А теперь приказано повернуть на север.

— Напрямик, по проселочной, — скорее бы!

— Что же? Найдете попутчиков — доезжайте. Выиграете во времени.

— Попытаюсь. Кто-нибудь, наверное, и этим путем едет?

— Возможно. Противника на нем, конечно, давно нет. Да и не было, пожалуй. Немцы больших дорог держались.

Пришедший с Гурьевым майор с доброй строгостью посмотрел на него:

— Только держите ухо востро. По пути все жители вам кланяться и улыбаться будут. Но это ещё не значит, что каждый встречный — друг: могут с улыбочкой в такое место пригласить, что придется потом заносить вас в списки пропавших без вести… Бывали случаи… Так что смотрите. Оружие есть?

— Есть пистолет. В госпитале отбирали, да я сберег, — признался Гурьев.

— И правильно, что сберегли. Как же без оружия до своей части добираться? Время военное. Земля чужая…

— А каково сейчас положение на фронте? — спросил Гурьев майора, сидевшего у карты.

— Только что покончили с окруженной группировкой между Яссами и Кишиневом.

— Пленных вели, я встречал по дороге, оттуда?

— Оттуда. А знаете, сколько немецких соединений в «котел» попало?

На прощанье майор-кадровик дал Гурьеву свежую фронтовую газету. В ней был напечатан приказ Верховного Главнокомандующего с благодарностью войскам, участвовавшим в ликвидации ясско-кишиневской группировки. Гурьев пробежал глазами по тексту приказа, ища знакомые фамилии, и обрадовался: «Ого! Значит, и наш полк отличился». Фамилия командира дивизии упоминалась.

«Жаль, что я раньше из госпиталя не уехал…» И тоненькой иголочкой — мысль: «А Лена? Может, дождался бы… Но что теперь об этом думать».

* * *

После стремительной езды по большой военной дороге село, стоявшее чуть в сторонке от шоссе, казалось Гурьеву полусонным. О близости фронта напоминали лишь черные и красные провода полевого телефона, протянутые вдоль белых каменных оград. В конце улицы, возле колодца, два солдата — безусый и усатый — не спеша поили пару лошадей, запряженных в повозку. Завидев старшего лейтенанта, солдаты оживленно заговорили друг с другом. Молодой сунул старому ведро, поправил пилотку. Гурьев, близоруко щурясь, — на фронте он не носил очков, — стал вглядываться в солдата и, наконец, разглядел: «Да ведь это Федьков, из второй роты!»

Конечно, он! У кого же ещё могут быть такие кудлатые рыжие волосы, выбивающиеся из-под лихо сдвинутой пилотки, такие озорные глаза, такая широкая, чуть лукавая улыбка!

…Однополчанин! Как радостно встретить каждого человека, с которым шел ты одной военной дорогой. Возможно, и совсем не встречались вы, когда воевали. Но если узнаешь, что служил он с тобой под одним полковым знаменем, — всегда ощутишь родство: никогда не умирающая сила воинского братства объединяет вас. Увидишь ли однополчанина, возвращаясь в часть после недолгого отсутствия, или через много лет после войны — всё равно радостно дрогнет сердце: ведь встретил человека, принадлежащего, как и ты, к нерушимому войсковому товариществу, в котором дружба скрепляется общим ратным трудом, общей кровью. И всегда вы найдете общий язык, всегда найдется, что вспомнить. Вспомните знакомых командиров, боевых товарищей, кто где отличился, кто где был ранен, кто и куда выбыл из полка. Вспомните и тех, кто с честью пал в бою где-либо под одной из бесчисленных украинских Гут или Яблунивок или возле какого-нибудь румынского села с трудно запоминающимся названием, от которого в памяти осталось только окончание «ешти», и попутно вспомнится вам солдатская походная шутка по поводу этих названий: «что ни деревня, то «ешьте» да «ешьте», а, кроме мамалыги, есть нечего». Вспомните с доброй усмешкой и скаредного интенданта, который каждую портянку выдавал с таким видом, словно отрывал её от сердца, и то, как однажды мина угодила прямо в котел батальонной кухни, и как во время ночного боя командир роты потерял сапог в непролазной грязи и не было времени разыскивать пропажу: так в одном сапоге и вошел в отбитое у врага село. Вспомните, как в жаркий день во время наступления пришлось залечь на бахче и питаться целый день одними арбузами, потому что под огнем нельзя было доставить ни еды, ни воды. Вспомните, как угощали вас сметаной и самогоном в украинских деревнях, которые освобождали вы, и как пировали вы за столом, из-за которого едва успели убежать немецкие офицеры, оставив непочатым роскошный рождественский ужин. Вспомните многое — и даже о тяжелом будете говорить весело. И если послушает вас человек, не нюхавший фронтового житья, может он по наивности подумать, пожалуй, что была ваша военная жизнь беззаботной и нетрудной: ведь о потерях, лишениях, бедах, о том, почем фунт солдатского лиха, вы если и вспомянете, то так, что трудное не покажется трудным…

Федьков ещё издали обрадованно прокричал, на ходу лихо вскидывая руку к пилотке:

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! В полк? — Озорное лицо его сияло. — И мы туда ж! У нас и кони есть, опанасенковы. — Обернувшись, он показал на усатого, в годах, солдата, стоявшего возле повозки и смотревшего на них.

— Опанасенко? — Гурьев, знавший многих солдат в своем батальоне, припомнил: полтавский, из недавнего пополнения, под Корсунью был ранен, весной вернулся из госпиталя, обо всем любит рассказать обстоятельно…

Гурьев и Федьков пошли к повозке.

С какой-то особой, обычно совсем не свойственной этому степенному усачу лихостью, Опанасенко пристукнул каблуками и старательно отдал честь. Он пытался сохранить «официальное» выражение лица, но всё оно, широкое, загорелое, с белыми полосками многочисленных морщин, с выгоревшими досветла редкими, но вместе с тем косматыми бровями и полуседыми подстриженными усами, сияло.

Поздоровавшись с Опанасенко, Гурьев поинтересовался:

— А почему, друзья, вы так разъезжаете?

— Я — из госпиталя, обратно, — доложил Федьков.

— Как же ты сумел запасной полк миновать?

— Я да не сумею! — Федьков горделиво вздернул нос.

— А вы? — спросил Гурьев у Опанасенко.

— Беда до беды, товарищ старший лейтенант. — Только что улыбавшееся лицо усача приняло скорбный вид. — В аккурат перед самым наступлением старшина приказал: сдай старое обмундирование на полковой склад. Поихал. А там кажут: вот тоби бумажка, вези аж на дивизионный, в якой-то «ешти» стоит. Доихал до того «ешти», а дивизионные вже уси на колесах. На той бумажке пишуть поперек, печать ставят и велят: езжай ещё в одно «ешти» — бодай их, — сдашь на армейский склад, бо мы наступаем усем хозяйством. Я кажу; «приказано тильки до полкового склада. Моя часть тож наперед пошла, а вы меня все взад и взад шлете. А тот майор, с дивизионного склада, говорит: «Выполняйте, я отвечаю! А в полк сообщу». И что ты будешь делать? Мое дело солдатское — сполняй, что старшие велят. Поихал до той «ешти», где армейский склад. А навстречу уже все войско идет — и тылы тож: наступление. «Э, — думаю, — Трохим, когда-сь теперь своих догонишь?» Ну, сдал всё имущество, повернул, давай до своих швыдче. А тут який-то скаженый шофер зацепил колесо и порушил мне ось, да и поминай его… Вот лихо! Ни тоби кузни, ни колеса позычить. Приладил вагу, кой-как до села дотяг. А там румыны помогли все справить. Та дуже от своих отстал…