Неожиданно к речке спустились мальчишки с нашей улицы. Среди них я увидел одноклассника, рыжего Тольку Пономарева.
Ребята, бей бактиста! — загорланил во все горло Толька. — Грязью его, грязью! В меня полетели ошметки ила. Я вскочил и тоже начал бросать в них комками земли.
В морду ему, ребята, в морду! — вопил Толька.
И вдруг в его лицо шмякнулся комок грязи.
Я обернулся и увидел подбегавших Ванюшку с его другом Сашкой Тарасовым. Мои обидчики бросились от речки в деревню.
Чо один ходишь? Беги домой, а мы на ту сторону, — сказал Ванюшка, и оба побежали к мосту.
«Боялись бы меня так, как Ванюшки», — позавидовал я.
Засунув руки в карманы, я пошел по берегу к мельнице.
Возле пруда белела высокая и узкая паровая мельница. Земля чуть дрожала, когда я подошел к ней. Двое мужиков перекрывали ее крышу заново. Они показались мне лилипутами. Как призраки, мелькали по лестницам белые от мучной пыли мельники.
Прячась за холмиками шлака, я спустился к пруду, надеясь увидеть Сашку с Ванюшкой. В пруду купался какой–то мальчишка…
Я пошел дальше, к затору.
Из–за поворота речки послышалась громкая ругань сплавщиков, а через некоторое время я уже был рядом с ними.
Ах ты! Эх ты, сколько навалило! Еще дня два растаскивать будем, — пропитым голосом сказал Мар–кел Тарасов, отчим Сашки, Ванькиного дружка.
Работал Маркел машинистом на локомобиле в лесхозе. На войне он потерял одну ногу и ходил на протезе, обутом в старый ботинок.
Протез–то будто в бане распарился, ишь, какой тяжелый стал, — сказал Маркел, бродя по колено в воде и отталкивая багром вытащенные из затора бревна.
Я оглядел бригаду. Среди знакомых увидел депутата поселкового Совета дядю Савелия, рабочего склада лесхоза Парфена, его подругу — счетовода Анюту, заместителя старшего пресвитера Евмена Редько, его сына Проньку и нескольких верующих, работавших на лесосплаве. Тут много было и незнакомых мне.
На перекате беспорядочно нагромоздившиеся бревна загородили реку.
На глубоком месте стоял на якоре большой плот. На нем суетились мужики с баграми, веревками и ломами.
Сплавщики ловко лазали по бревнам и одно за другим вытаскивали их из беспорядочной груды. Они уплывали на чистую воду к устью, где из них вязали длинные плоты.
Евмен в засученных до колена старых штанах прыгал с бревна на бревно. Ступни у него широкие и длинные. Пожалуй, в поселке ни у кого не было таких большущих ног. Руки у Евмена почти до самых колен. Прыгнет он на бревно, а ступни — шлеп!
Узкая голова его похожа на дыню, разбухшие, как вареники, уши торчат в стороны, короткие, ершистые брови точно наклеены. Маленькие грязно–серого цвета глаза глядят из глубоких впадин настороженно и хмуро.
Евмен орудовал ловко и быстро. Раз, раз — и узел готов! Тяни, ребята!
На отдых, мужики! — крикнул дядя Савелий. Он работал бригадиром на пилораме в лесхозе.
Отдохнем, перекусим, да и айда по новой, — проговорил дядя Савелий, снимая насквозь пропотевшую, прилипшую к телу гимнастерку — он недавно вернулся из армии. По праздникам Савелий носил две медали «За отвагу». Руки у него жилистые, сильные. Бородка седая, реденькая, точно выщипанная, усы значительно гуще, в середине они коричневые, продымленные. Дядя Савелий курил махорку из самодельной трубки–люльки.
Мужики вышли на берег, опустились на траву, запыхтели трубками, цигарками.
Павел, собери–ка для огня дровишек, — попросил меня дядя Савелий.
Я надрал с изгороди бересты, собрал валежник и все это притащил к привалу.
От мужиков сильно пахло потом, илом. Сначала они сидели молча, а потом разговорились.
Маркел, ослабив на левой ноге протез, пожаловался :
Нога ноет, к ненастью, что ли?
Шел бы домой, ведь тяжело, — предложил дядя Савелий. — Разве тебе за нами угнаться?
Да я еще горы сверну! — обиженно возразил Маркел, вытирая со лба пот матерчатым картузом. —
Сенокос меня волнует. Все жара да жара, дождей нет.. Трава нынче невысокая, на зиму скоту не хватит. Видно, придется картофельную ботву пускать в дело. А что это за корм? Горе одно. И ведь что удивительно, дожди пролились вовремя, а вот трава не пошла в рост. Может, замешался тут худой глаз, а? — пытливо всматриваясь в лица мужиков и поглаживая широкую, как лопата, черную бороду, спросил Маркел. — Вот и Иван Мотюнин отправился на тот свет, а из–за чего? Знамо… Знамо…
Иван Мотюнин жил с женой и дочерью напротив нашего дома. Часто в его хате шумели гулянки. Мотюнин, бывало, откроет окно и кричит частушку, всегда одну и ту же:
А Кудрявцевы–баптисты
пускай молятся за нас!
И–эх–эх!
Потом выйдет из дому, подойдет к нашему кухонному окну и, хмельно улыбаясь, говорит:
Эй, Кудрявцев, вон Христос идет к тебе в пол–литрой!
Мотюнин стоит и ухмыляется и все повторяет эту глупую фразу, пока не выйдет дед и не рявкнет:
Ну, чего ты, пьяная рожа, торчишь под чужими окнами. И не совестно? Вылупил бельмы–то!
Хо–хо–хо! Я водку пью, а вы — кровь ХристовуГ А она без градусов, и никакого толку в ней нет. Не–укради, не убий, не прелюбодействуй. А сами… Эх, вы! Все я знаю. Община! Шайка–лейка.
Прикуси свой поганый язык, — дед угрожающе наступает на пьяного. — Пес ты смрадный! Погоди… Изъедят тебя язвы… Скоро чесаться станешь… Удержу тебе не будет…
Мотюнин бледнеет, пятится к своей избе…
Несколько дней частушек не слышно. Они возобновляются в следующую гулянку. А наутро Мотюнин боязливо заглядывает к нам в калитку и, увидев деда, спрашивает:
Никандр Никанорович, я вчера с вами не ругался?
Притка (П р и т к а (обл.) — внезапная болезнь, полученная, по суеверному представлению, путем наговора, порчи и т. п.)тебя знает! Вроде нет, — усмехается Дед.
Тогда это мне, наверное, приснилось. Что же это такое? Все одно и то же снится? — недоумевающий–Мотюнин уходит, садится на лавочку возле своей избушки, начинает чесаться и не может понять — повторный сон приснился ему или он на самом деле снова ругал деда?
А однажды Мотюнин рассказал дяде Савелию страшный сон. Я неподалеку сидел в траве и слышал их разговор.
Понимаешь, и снится мне, будто я снимаю рубаху, глянул на себя, да так и обмер. На груди и животе поганые цветы выросли! С лепестками толстыми, как у кувшинок. Да только цвет–то их не желтый, а зеленый. Как я дал по ним рукой, они и отвалились! И ничуть не больно мне, только после этого я ощутил •страшный зуд на груди. Просыпаюсь и сразу к зеркалу. Посмотрел, чистая грудь. Успокоился немного, ковш браги выпил, ничо, захорошело. Вроде успокоился. Как хмель начал выходить, так снова мне цветы мерещатся. Вот и пью сейчас!
И пошто ты с этим баптистом связываешься? — рассердился дядя Савелий. — Слабый ты душой. От самовнушения сдохнешь! Бросай–ка пить и мотай от–сюдова подобру–поздорову. Ведь не стерпишь, опять ругаться пойдешь. Я себя здоровым считаю — и то опасаюсь этого человека.
Уеду, — пообещал Мотюнин и, как бы проверяя, провел ладонью по груди.
Не сдержал слова Иван, опять запил, и ссоры продолжались… Наконец, заболел Мотюнин. Продала его жена избушку, немудреные пожитки, и отправились они на Алтай. Кто–то сказал им, что там есть целебное озеро…
До пристани Мотюнина везли на тележке. Он стонал и все бормотал:
Никандра Никанорыч, прости меня, — и все тер рукой грудь, на которой образовались язвы…
Все это припомнили сплавщики, сидя у костра. И показался мне дед злым колдуном.
А Евмен Редько, выслушав все это, убежденно заметил:
На все воля божья! Бог гордым противится, а смиренным дает благодать. Наказал его господь. Надо было покаяться господу, а он смеялся над избранным.
Да что ты зарядил, все бог да бог, — дядя Савелий посуровел. — Вы, баптисты, талдычите все о боге да о смерти. Это надо же, отказываться от жизни, от всего на земле! Небось, и своему пацаненку уже это внушаешь? А ему всего–то двенадцать лет. Ему еще жить да жить, а ты его от жизни, от людей отрываешь,, к смерти, к раю готовишь.