Изменить стиль страницы

— Он не понимает, не понимает…

— Кто?

— Саша. Он верит в переворот. Тогда все вернется на круги своя. Но это невозможно. Там теперь все другое. Там все развращены, там все разрушено. И никакая нищая старушка не придет зашептать больному ребенку ножку. И милостыню ей никто не подаст, и никто не захочет приютить ее. Даже если переворот. Восстановить, как было, некому. Погасли в младенчестве.

Вскрикнув, как от боли, она бежала в кухню, лила в стакан ледяную воду, запрокинув голову, пила, словно хотела потушить сжигавший ее пожар. Возвращалась сникшая, постаревшая и начинала раскаиваться.

— Ох, зачем я все это тебе говорю. Ты не слушай. Я, наверное, схожу с ума. Тебе все это ни к чему. Ты даже не понимаешь. Ты лучше иди по другой стезе. Выходи замуж за француза. И пусть дети твои никогда не вспомнят о несчастной России, пусть они живут, не отравленные ничем русским.

О, тут уж я протестовала:

— Да никогда в жизни!

Тогда мама бросала на меня лукавый взгляд, начинала хохотать, тыча пальцем:

— Русская! Черт побери, русская! Неискоренимо…

Позже я выписала из Достоевского потрясшие маму строки и показала на Монпарнасе профессору Ильину. Он посмотрел, сказал:

— А-а, шигалевщина. Не забивайте себе этим голову, милая барышня. Это воспаленный бред Федор Михалыча. Русский народ ко всем этим ужасам не склонен.

Я послушалась. Листочек тот сунула в тетрадку со стихами, так он там и остался.

17

Узнаю правду

Декабрь кончался. Похолодало. Несколько раз выпадал тончайшим слоем снежок и сейчас же таял. Париж нарядился к Рождеству и Новому году. Засверкали витрины, заскакало повсюду разноцветное электричество. Мама купила коробку елочных игрушек, взялась за генеральную уборку, хоть в нашем доме и без того все сияло.

Накануне Рождества, в последнее воскресенье, я собралась на Монпарнас, а перед уходом мама попросила меня сбегать в лавку.

— Да, и купи бутылку вина. Две! — крикнула мне вслед.

Я подумала, что вечером придут гости, и в точности выполнила поручение. Принесла из лавки полную сумку. Мы разгрузили ее.

— А это спрячем подальше, — приняла мама бутылки с вином и шаловливо погрозила, — смотри, Саше не говори, пусть это будет наш маленький секрет.

Нет, в гости она никого не ждала, просто решила, видно, сделать ему сюрприз по какому-то случаю. Я поцеловала маму и отправилась на Монпарнас.

В тот день в нашем большом особняке царили шум и веселье. Готовились к елке, золотили орехи, привязывали к конфетам в красивых бумажках петельки, носились из комнаты в комнату с ворохом бумажных цепей, разбирали коробки с игрушками. Вечером все побежали танцевать под граммофон.

Мальчики уже приглашали нас. На меня поглядывал некий Толя Залесский. Пусть он мне не очень нравился, длинношеий, но танцевала я с ним охотно. А вот ради Нины Уваровой на Монпарнас стал приходить Славик Понаровский, взрослый парень, интересный, но страшно болтливый. Всем было ясно, что Нинкины планы выйти замуж и народить кучу детей вот-вот осуществятся.

В толчее, за общим весельем и предпраздничными разговорами, я потеряла представление о времени и только к одиннадцати часам добралась домой.

Поднялась на второй этаж, достала ключ, открыла, вошла. Странно, в квартире было почти темно. Только неверное сияние, словно там горела одинокая свеча, виднелось сквозь щелку в маминой двери. И еще я услыхала тихий, назойливый стук.

Сама не зная почему, я не стала зажигать свет и никак не могла нащупать крючок, чтобы повесить пальто. Так и не повесила. Оно мягко упало на пол. На цыпочках я приблизилась к маминой двери, открыла.

В комнате и впрямь горела свеча, уже наполовину оплывшая, вставленная в бронзовый подсвечник с тремя атлантами. Теткин подарок на новоселье. Я вошла и сразу стала, прижавшись к стене. На столе, освещенные свечкой, стояли две купленные днем бутылки. Одна совсем пустая, вторая начатая. Валялась опрокинутая рюмка, лиловело винное пятно на белой скатерти.

Заслонившись ладонью от свечи, мама сидела в придвинутом к столу кресле. Сидела, неловко развалясь, вытянув ноги. Она размеренно стучала носком по ножке стоящей рядом кровати, отчего происходил этот тупой, до смерти напугавший меня стук.

Видно, она почувствовала мое присутствие и отняла ладонь. Нет, это была не она! Спутавшиеся волосы окружали красное лицо, чужое, одутловатое, залитое слезами. Слезы градом текли по щекам, но она не всхлипывала, как это бывает, когда плачут. На миг в этой распухшей маске мелькнул мамин взгляд и погас. Значит, это все-таки была она. Но она была просто ужасна.

Как всегда, когда со мной случается что-то неожиданное, я окаменела, перестала что-либо чувствовать. Я зажгла свет.

— Ай, зачем! — вскрикнула мама и сморщилась, как от боли.

Она подобрала ногу, стук прекратился. Я подошла к столу, согнулась, оперлась на скатерть локтями и стала внимательно и испытующе смотреть на маму.

— Я в Россию хочу! — капризно и, словно обвиняя меня, сказала она.

Голос ее был натружен, как от долгого и безнадежного крика. Я отпрянула от стола. Нашла под подушкой носовой платок и стала вытирать ей лицо. Голова ее моталась по спинке кресла. Она с трудом выдавила еще три слова:

— О, как мне тяжело! — и сникла, повиснув у меня на руках.

У меня хватило ума понять, что говорить с нею бесполезно. Я стала приподнимать маму, силясь вытащить ее из кресла. Подняла, протащила два шага, и мы вместе повалились на кровать.

— Потерпи, потерпи, — бормотала я, — я раздену тебя, уложу. Будешь спать, спать.

Продела под нее руку, чтобы расстегнуть на платье крючки, и почувствовала, как она слегка приподнимается, чтобы помочь. Значит, она еще что-то соображала. Я расстегнула до пояса платье, стащила его через ноги, закинула маму на кровать, к стене. Открыв постель, перевернула обратно на простыни и укрыла.

— Спасибо, — выдавила она и провалилась в сон.

Я убрала бутылки, сменила скатерть, а ту, с пятном, замочила в холодной воде; выбросила окурки, открыла окно. Сильной волной пошел свежий воздух, на полкомнаты оттянуло занавеску парусом. Огонек свечи наклонился под ветром, затрепетал и погас. Стояла на холоде, смотрела на улицу, на редкие автомобили, на редких прохожих. Облетевшие ветки деревьев стыли в зимнем небе. Потом захлопнула окно.

Зачем, не знаю, но я взяла со стола подсвечник, нашла спички, снова зажгла свечу и побрела к себе. С порога обернулась на маму. Она спала. Как всегда, не слышно было ее дыхания. Я погасила электричество.

У себя зажигать свет не стала. Казалось, зажгу, он ослепит, я стану кричать от рези в глазах, как только что кричала мама.

Ни горя, ни страха, ни тревоги — ничего не было. Время от времени протягивала пальцы и снимала нагар с фитиля. Потом свеча догорела.

Не знаю, сколько прошло времени. Очнулась от яркого света. В дверях стоял отчим.

— Уже шесть часов? — спросила первое, что пришло в голову. Из ночных поездок он всегда возвращался в шесть.

Глядя, как он идет от двери ко мне, я пожалела, что не выбросила бутылки, а оставила их на виду в кухне. Их обязательно надо было выбросить, тогда бы он ни о чем не догадался. Через миг до меня дошла вся бесполезность этой мысли. Саша взял стул, сел напротив.

— Значит, и ты теперь знаешь.

Я не ответила, перевела дыхание. Потом спросила:

— Давно это началось?

— С лета. Ты была в лагере.

— А осенью, когда ты отослал меня к тете Ляле?

— Тогда тоже.

Я молчала. Он внимательно смотрел на меня. Вдруг я разобрала, какого цвета у него глаза. Не зеленые, как мне всегда казалось, а светло-карие. Он нагнулся и вдруг сильно сжал мои пальцы. Стало неловко, больно.

— Ты не должна осуждать маму, слышишь! — настойчиво, словно внушая, сказал он, глядя в мои зрачки, — не должна осуждать. Это болезнь. Это страшная, лютая болезнь. Мама не виновата. Вся наша жизнь, наша трижды проклятая жизнь… — он сморщился, лицо исказилось мукой, повел шеей, чтобы не зарыдать.