Я отправилась в путь, размечтавшись о хороших чаевых. Черт с ним, пройдем через это, зато приглянувшиеся черные туфли с пуговками станут моими. Старые, разбитые на булыжниках, уже никуда не годились. Чаевые были важным подспорьем к основному заработку в пятьдесят франков.
Неи — фешенебельный квартал далеко за городом. В пригороде, считай. Он застроен важными, молчаливыми особняками и виллами, все они на одно лицо, все свысока взирают на чужаков натертыми до блеска равнодушными окнами.
Горничная в наколке провела в комнаты и попросила подождать. Я присела на край полированного, с мягким сиденьем стула. Роскошные диваны и кресла вдоль стен пучились от самодовольства, над ними висели картины, изображающие летящих через барьеры лошадей и вцепившихся в них разноцветными клещиками жокеев. Мерно ходил туда-сюда маятник часов в высоком футляре черного дерева. Прошло полчаса. А я-то мечтала забежать сегодня на Монпарнас! Сидела с прямой спиной, тревожно поглядывая на стрелки. Прошло еще полчаса.
Наконец она явилась. Сморщенная обезьянка в роскошном пеньюаре, вся в ожерельях, цепочках и серьгах. Ни привета, ни здрасьте. Молча ждала, пока я разверну платье, молча позволила горничной одеть себя. Стала вертеться перед зеркалом и критиковать работу. Там подернуто, там морщит, там вытачка не на месте.
Недостатков в платье не было. Она сама была один сплошной недостаток. Она сняла платье.
— Софи, повесьте в шкаф.
И вышла из комнаты, словно меня не было. Плакали мои чаевые, да и поздно было идти на Монпарнас.
На улице было совсем темно. И ни единой живой души кругом. Одни особняки среди ухоженных деревьев. Я летела по мостовой, злющая, как черт. А тут еще дождь зарядил! И вдруг стало смешно. Да пропади она пропадом, эта старая ведьма в жемчугах! А мы еще поживем! Я-то молода. И этот дождь как раз кстати.
Я плотнее запахнула пальто, зашагала смелей по тротуару, чувствуя ток крови в каждой жилочке, упругость в ногах. Неизвестно с чего вдруг нахлынула радость. Дождь хлестал, туфли промокли. Я прыгала через лужи и пела:
16
Дядина свадьба. — Переезд. — Мы еще дети. — Мамины видения
В декабре состоялась скромная дядина свадьба. Событие отметили праздничным ужином, молодых поздравляли, Саша громко (что было на него совершенно не похоже) кричал «горько». Он произвел дядю Костю в генералы. Это было не по правилам: из капитанов сразу в генералы, и все смеялись. Дядя Костя махнул рукой.
— Генерал так генерал — все едино.
А дядечка наш за эти годы крепко сдал. Сила его ушла. Вряд ли бы он теперь смог согнуть и разогнуть кочергу.
После десерта взрослые заговорили о чем-то своем, я улучила момент и встала из-за стола. Следом за мной побежали Татка и Марина. Мы ушли в Маринину комнату. Татка потребовала показать новые платья. Марина разложила их на кровати и робко сказала:
— Это Валентина Валерьяновна так хорошо шьет.
Татка щупала материю, прикидывала платья на себя, потом ткнула в Маринку пальцем.
— Смотри, она к тебе подлизывается!
Я возмутилась.
— Зачем ты так говоришь! Ты же ее совершенно не знаешь. Жить не тебе с ней, а Марине. Правда?
Марина молча собрала обновы.
Поздно вечером, когда немногочисленные гости разошлись и остались только свои, заговорили о переезде. В Бианкуре можно было снять недорогие, вполне приличные квартиры. Дядя Костя был полностью согласен с таким решением:
— Довольно, довольно жить в разных концах Парижа. Поселимся рядом, станем помогать друг другу.
Видимо, неловко ему было из-за бабушки, из-за молчаливого согласия остальных на ее переезд к тете Ляле. Сама бабушка рассуждала мудро, всех успокаивала:
— Не тревожьтесь понапрасну. Поживу у Ляли, а Костенька и Валентина Валерьяновна пусть пока устраиваются. Там видно будет.
И все притягивала к себе Марину. За руку брала, оглаживала, заглядывала в серьезные внучкины глаза.
Через неделю состоялось великое переселение народов. Было много хлопот и волнений. Мы все стали жить в Бианкуре, на Жан-Жорес, неподалеку от станции метро. Дядя Костя с женой и Мариной за два квартала от нас, а мы с мамой и Сашей и тетей Лялей — в соседних домах, белых, семиэтажных, с многочисленными подъездами. Наши одинаковые, как близнецы, корпуса разделял неширокий пассаж, засаженный высоченными платанами. Летом они заслоняли от нас окна теткиной квартиры на втором этаже, видимые из маминой комнаты. Остальные окна выходили на улицу. Теперь у нас была отдельная кухня и, к великому всеобщему счастью, — ванная. Прикупили мебель, обустроились и стали жить. Саша попеременно работал то днем, то ночью, мама строчила рубашки и наволочки, я курсировала. Втянулась, привыкла, и уже казалось, так было всегда. Домашние разговоры, стоило собраться втроем, велись вокруг безработицы, ползущей дороговизны. А еще Саша любил рассказывать про своих пассажиров и изображать их в лицах. Мама потешалась, а мне его злые вышучивания были неприятны. Да и бесталанно он это делал.
По четвергам и воскресеньям я неизменно ходила на Монпарнас. Кружок «Радость» процветал, а вот театральное дело заглохло. Жизнь засасывала то одного, то другого артиста, либо денег на постановку не хватало, либо никак не могли собраться в полном составе. Мама сердилась, нервничала, потом махнула рукой и засела в новой квартире.
Вечерами, если Саша бывал дома, я большей частью торчала у тетки. Здесь был наш клуб. Будь нам по шесть лет, поиграли бы в Страшного Турка или Ноев ковчег, но от всего этого остались одни воспоминания.
Иной раз выгоняли Петьку и устраивали девичник. Подводили брови, румянились, раз за разом укорачивали Маринину косу. Она мечтала подстричься совсем коротко, а дядя Костя категорически возражал.
Почему-то не у нас дома, а у тети Ляли хранились мамины театральные украшения. Мы рылись в старом облезлом чемодане, надевали на себя фальшивые драгоценности — жемчуга, изумруды, рубины. Приходила тетя Ляля, критически разглядывала разряженных «принцесс», фыркала:
— Делать вам, девки, больше нечего.
Нам и вправду нечего было делать.
А то, наоборот, звали Петю и затевали такое, от чего бабушка приходила в тихий ужас и воздевала руки:
— Олухи царя небесного!
А мы, хохоча и повизгивая, уговаривались обойти всю трехкомнатную квартиру, но только так, чтобы ни разу не коснуться ногой пола. Пробирались по кроватям, подтягивались и ехали на дверях, взгромождались на комод, с комода прыгали на диван. Татка сдавалась первой. Изнемогая от хохота, садилась, поджав ноги, на какой-нибудь стул и орала:
— Ой, не могу больше, не могу, не могу — умру!
А ловкая и гибкая Маринка, закусив губу, усердно шла к заветной цели — к уборной, где полагалось встать на унитаз и дернуть за цепочку. Шум сливаемой воды означал торжественный конец путешествия.
Потеряв терпение, тетка выгоняла нас в кино, на вечерний сеанс. Хихикая и толкаясь, мы выбегали на бульвар с его широкой проезжей частью, деревьями вдоль тротуаров, сразу становились солидными, взрослыми, чинно шли до первого перекрестка, где находился кинотеатр.
Но если Саша уезжал в ночь, я оставалась дома, и мы засиживались с мамой, пока край неба над городом не начинал зеленеть, а мама пугаться и торопливо укладывать меня спать.
В этих незабываемых ночных бдениях говорили о чем угодно, только не о театре. Мы, не сговариваясь, сожгли мечту, погребли ее под толстым слоем серого пепла. Занавес опустился и скрыл маленькую далекую сцену на улице де Тревиз.
Мы не говорили о будущем. Его не было. Мы уносились в давнее, прошедшее. Из прошлого выветрились уже и злоба, и смута, остались печаль и любовь.