— Хандра у нее! Хандра, ясно или нет? Будешь сидеть у нас, пока она не соизволит справиться со своим настроением. Не хватало, чтобы она еще и тебя принялась мучить!
Вон оно что. Они боялись, как бы мамина хандра на меня не перекинулась. Я сказала тетке:
— Ляля, ты на маму сердишься. За что?
— Пусть не распускается! Ишь, впала в черную меланхолию! Будто другим легче. Будто другие живут в раю.
Если бы она беспокоилась, намекала на пошатнувшееся мамино здоровье, я бы не осталась ни минуты. Но она явно злилась, бурчала под нос: «Тоска у нее, видите ли, затосковала». Хлопала дверцами буфета, накричала на Петю, что он три часа сидит в ванной, а она не может помыть руки, хотя Петя зашел туда пять минут назад. Чем больше она буянила, тем ровнее стучало мое сердце. На людей по-настоящему больных так не сердятся. Я решила подчиниться Сашиному распоряжению, лишь бы никого не гневить. В результате провела у них целую неделю.
С братом и сестрой мы как бы заново обрели друг друга. Нежно целовались с Таткой. Потом я рассказала им про свою работу в молочной лавке, и Татка смотрела на меня с ужасом. Петя — боже мой, да он стал совсем взрослый, усы вон пробились, — слушал, щурился:
— Эх, Наташа, скоро нас всех это ждет.
— Вот такая же лавка? — широко раскрывала глаза Тата.
— Да, что-нибудь в этом роде.
Улучив момент, он шепнул:
— Только честно скажи. Ты в лавку назло пошла?
— Ага! — неизвестно чему радуясь, ответила я.
Было приятно, что он по-прежнему лучше всех понимает меня и сочувствует. И в отношениях с сестрой у него появилась нежность. Татка тоже смотрела на брата любовно, а когда тетя Ляля позвала его зачем-то в другую комнату, спросила:
— Правда, Петенька стал очень милый? И на француза похож, ты не находишь?
Чтобы не огорчать ее, я подтвердила:
— Да-да, верно, я сразу это заметила.
Поздно вечером, когда тетя Ляля, уходя спать, крикнула, чтобы мы не засиживались, разговор зашел о Фиме.
— Знаешь, — признался Петя, — мне его не хватает.
— И мне, — вставила Татка, — обидно очень. То «любите его, любите, он вам второй отец», то вдруг — бац, и разъехались.
— Не суди, Тата, — строго прервал Петя, — это их жизнь, их отношения.
Глубокой ночью мы улеглись с Таткой в одной кровати, как когда-то в детстве, в монастыре. Закинув руки за голову, Татка говорила:
— Я придумала, Наташа, я никогда не выйду замуж за русского. Я не смогу жить в бедности. А русские все бедные.
Я смеялась, обнимала ее, говорила, что в тринадцать лет рано думать о замужестве, но она серьезно вздыхала:
— Рано-то рано, а все же надо готовиться. Только ты не думай, что я из выгоды. Нет. Я только лавки боюсь. И ты не ходи больше на такую работу.
В эти дни я познакомилась с будущей женой дяди Кости. Валентина Валерьяновна гладко зачесывала волосы, навертев на затылке кулек. Косметикой не пользовалась принципиально.
А подкраситься ей бы не мешало. Подчернить бровки, припудрить краснеющий от малейшего волнения носик. Неяркие губы тоже не проиграли бы от губной помады.
Из наших разговоров Валентина Валерьяновна поняла, что я сижу без работы, и стала бросать на меня испытующие взгляды. И вдруг пообещала устроить в мастерскую Одинцовой ученицей. Я стала благодарить, но она наклонила голову и подняла ладонь:
— Пока ничего не обещаю. Спасибо скажешь, когда уладим дело.
Жилось у тети Ляли приятно и легко, но устраиваться на работу было просто необходимо. И как только Валентина Валерьяновна через два дня позвонила, я сразу поехала в мастерскую знакомиться с хозяйкой.
Условия оказались не ахти. За период ученичества мне не полагалось никакой платы, а продлиться этот период мог сколько угодно.
— Зато, Наташа, вы получите хорошее ремесло, а это главное, — сказала хозяйка мастерской Одинцова.
Я не стала возражать.
После визита в мастерскую прямым ходом отправилась домой. Дома было тихо, мирно. Мама сидела за машинкой и строчила рубашки, под салфеткой отдыхали румяные пироги. Мама встретила ласково.
— Нагостилась у Ляли? — погладила она мои волосы.
— Прошла твоя хандра? — прижалась я к ней.
— Прошла. И ты больше не напоминай об этом. Садись, покушай, смотри, какие чудные.
И положила на тарелку кусок пирога с клубничным вареньем.
— Куда, куда столько! — отмахивалась я.
Вечером приехал с работы Саша. Мы обсудили мою новую работу. Пришли к заключению, что ремесло получить — вещь полезная. Саша ввернул про мои выкрутасы, мол, из дому меня никто никогда не выживал, а с деньгами, пока идет обучение, можно и подождать. У меня хватило ума не перечить. Наутро я отправилась учиться на портниху.
Но учить, как я поняла, никто никого не собирался.
— Наташа, выдерни наметку!
— Наташа, сбегай в лавку за круасанами!
— Наташа, вдень в иголку нитку!
— Наташа, нагрей утюг!
Целый день — Наташа туда, Наташа сюда, а проку никакого. Саша начал ворчать:
— Что это за учеба такая?
По штату в мастерской была должность — курсьерка. Девушка, исполнявшая эту работу, неожиданно вышла замуж и уехала, оставив мастерскую на произвол судьбы. Ее проводили с поцелуями и пожеланиями всех благ, а я стала думать.
Курсьерка — это не девочка на побегушках. Это рангом выше. Курсьерка отвозит клиентам готовые платья, ходит по магазинам — набирает образцы материй. Словом, курсирует.
Думала я, думала и, набравшись храбрости, отправилась к Одинцовой. Проситься на освободившееся место.
— Наташа, — удивилась хозяйка, — ты же хотела учиться шить, а совмещать одно с другим невозможно.
Хотела я сказать: «Хорошенькая у вас учеба», — но промолчала.
— Мне нужен постоянный заработок, — сказала я.
Одинцовой было решительно все равно, научусь я шить или нет, — курсьерка требовалась позарез. Меня взяли на это место.
Вечером, после работы, я пошла без цели бродить по Парижу. Домой почему-то не хотелось.
Темнело, зажигались фонари. С деревьев в полном безветрии падали на тротуар последние пожухлые листья. Иногда фонари расплывались в глазах, от ламп во все стороны начинали ползти дрожащие лучи. Тогда я со злостью вытирала набежавшие слезы, и фонари становились обычными фонарями, без всяких дополнительных сияний. Они спокойно висели на чугунных столбах с завитушками. Я шла вдоль Сены, почти уснувшей, с редкими огнями на неподвижно стоящих баржах. Черную воду до самого дна протыкали золотые копья — отражения этих огней. В небе вспыхивала реклама на Эйфелевой башне. Сначала появлялись звезды и концентрические круги из разноцветных лампочек, на секунду все пропадало, потом снова во всю длину огромными замысловатыми буквами вспыхивало: «Ситроэн».
Я шла в сторону Шан де Марс. Мостовые казались влажными, словно прошел дождь. Но это только казалось. Так бывает в Париже. Ты думаешь, что прошел дождь, а на самом деле никакого дождя не было.
Теперь я целыми днями моталась по городу. То пешком, то на метро. Дюбо-Дюбон-Дюбоне реклама вина — бежало навстречу по туннелям, черными буквами на желтом.
Надо было успеть в Большие магазины, к поставщикам, а во второй половине дня разнести готовые платья клиенткам. Хорошо, весь декабрь стояла теплая погода.
Часто приходилось ездить из одного конца Парижа в другой. И никуда я не ушла от черных лестниц. Я носила теперь не тяжелые пятилитровые бидоны с молоком, а легкие картонки, но и с картонками консьержки все равно заворачивали, не пускали с парадного.
Поднявшись по черной лестнице, я попадала в кухню. Встречала горничная, вела в комнаты. Там ждали или чаевые, или капризы, уж как придется.
За покупками по магазинам, к поставщикам я бегала без всяких душевных переживаний. Униженной и несчастной делали меня хождения по богатым кварталам и смиренное ожидание чаевых. Запомнился один случай. Хозяйка, упаковывая платье, наказывала:
— Смотри, Наташа, это самая богатая наша клиентка, будь с нею любезна. Если платье понравится, жди хорошие чаевые.