— Что же делать, что же теперь делать?
— Сначала мы должны точно узнать, в чем он виноват, — проговорил Андугани. — А потом пойдем вместе к царевичу просить милости. Сейчас во дворце царит дух жестокости. Государь еще не поднялся с постели. Как только он поправится, страсти, надеюсь, поутихнут. Нет такого дела, которое нельзя было бы поправить.
— Дай вам бог здоровья.
— По случаю покушения на государя по всей стране запрещено веселье, отменены пиры. Певцы безмолвствуют, ситары покоятся в чехлах, — задумчиво промолвил Андугани.
Зодчий попрощался с другом. Он направился к себе домой, рассказал обо всех событиях нынешнего утра жене и дочери и лег.
Тяжкий это был день. И на следующее утро он не поднялся с постели, знал, что сейчас бесполезно идти к Байсункуру-мирзе просить пощады и заступничества. Никуда он не пошел.
Уже к вечеру вернулся с работы Заврак Нишапури, сообщил, как идут дела на строительстве, и удалился в свою комнату. Зодчий почти не слышал слов Заврака.
И назавтра он не вышел из дома. И снова Заврак рассказывал ему о работе и, расспросив Масуму-бека о делах, жалел своего устада. В тот же день он написал своему другу Зульфикару. Первое письмо было отправлено с караваном, возвращавшимся из Герата в Бухару. Заврак писал о здоровье зодчего, о своих делах и кое-что о человеке, имя которого прямо не называлось. Ведь Зульфикар признался другу, что полюбил дочь своего устада. Он ничего не скрывал от него и был счастлив, что во всем признался другу.
Целую неделю зодчий не выходил из дома. Он лежал в постели, словно больной. О делах на строительстве медресе он узнавал от своего верного ученика Заврака. И однажды, разговаривая с Завраком, пожалел о том, что был несправедлив к Зульфикару Шаши и отослал его в Бухару.
Заврак всячески старался успокоить устада, твердил, что вот, мол, бог даст, скоро отпустят Низамеддина и все у них уладится. Старик только вздыхал в ответ. Как ему хотелось поверить в немыслимое это счастье, которому нет равного на свете, — увидеть сына!
И прежде Бадия редко разговаривала с учениками отца, старалась не попадаться им на глаза и лишь изредка при встрече с Завраком скромно здоровалась. За последние дни она осунулась, ходила печальная. Она расспрашивала Заврака о делах, порою входила с ним к отцу, но не смела открыто спросить о Зульфи-каре, хотя много и часто думала о нем, знала, что Заврак имеет от него вести. Теперь, когда Зульфикар был далеко от нее, он казался ей яркой, недоступной звездой.
И чем больше утекало времени, тем дороже становился он ей. Слишком много места он занимал в сердце ее, чтобы она могла решиться заговорить о нем с Завраком.
Заврак садился у постели устада, подолгу беседовал с ним, сообщал новости. Одной из них был отъезд устада Кавама в Балх. Там началась реставрация медресе Ходжи Мухаммада, Байсункур-мирза выделил на это значительные средства, и устад Кавам возглавил работы.
— Да, — раздраженно отозвался Наджмеддин, — в одной руке царевич держит розу, в другой — обнаженную саблю. Не понимаю. Да, да, ничего не понимаю. Что происходит? Уж не близок ли конец света? Все смешалось — руины с цветниками, сабля с мастерком штукатура, яд с медом, правда с несправедливостью. Конечно, мне не пристало произносить такие слова. За долгие годы я ничего худого от царского двора не видел, но за что разбили мне сердце, за что отняли моего мальчика? Ходят разные худые слухи, господи, прости меня, раба твоего недостойною, грешного раба твоего.
Прошло две недели, и, не в силах выдержать неизвестности, зодчий пошел просить милости у царевича. Мирза выразил зодчему сочувствие и сожаление, но сказал, что сын его причастен к покушению на его величество, что связался он с «дурными людьми» и что вина его воистину велика.
На допросе он сознался, что входил в группу хуруфитов и что если бы Ахмаду Луру почему-либо не удалось привести в исполнение свой злодейский замысел, вместо него пошли бы на цареубийство Азу или Харун, уже готовые к этому. Ну, а если бы не удалось и им, то он, Низамеддин, должен был заменить их…
Сейчас ищут человека по имени Харун, но еще не наш ли.
Услыхав эти страшные вести, зодчий потерял сознание, а когда его наконец привели в чувство, царевич весьма красноречиво доказал ему, что отец не отвечает за тяжкое преступление сына, что только сын понесет заслуженную кару и это не коснется их семьи. А когда все утихнет и государь выздоровеет совсем, царевич сам будет предстательствовать перед отцом не числить зодчего в рядах врагов, вернуть ему уважение, дать возможность работать, как прежде. Словом, царевич заверил в этом зодчего.
Наджмеддин молча выслушал его слова, холодно попрощался и вышел.
Узнав об участи брата, Бадия пришла в отчаяние. Ах, как она жалела, что брат ее не скрылся, не исчез, как этот Харун.
Но ведь не все эти люди, думала она, которые, жертвуя жизнью, открыто выступили против власти тимуридов, обнаружены и заточены в крепость. Остались же, должны остаться на свободе сторонники хуруфитов. Так почему же они сидят сложа руки, почему ничего не делают, чтобы освободить своих попавших в беду товарищей? Где же их верность? Неужто всех их уже переловили? Неужто ни одного не осталось на свободе?
Крепость Ихтиёриддин охраняют не менее тридцати воинов. Известно, что те, кто приставлен к зинданам, ленивы, бродят взад-вперед, как сонные мухи. Бадия как-то слышала об этом. Только и дела у них, что покручивать усы да пожирать большую часть того, что приносят заключенным. Так неужели десяток отважных юношей не могут ворваться в крепость и перебить этих ничтожных скотов? Неужели в душу отважных джигитов закралась трусость? Или им так дороги их жизни? Когда с мавляны Насими заживо сдирали кожу, он и в смертных пытках оставался верен своим убеждениям. Он не отступился от них. Трусы-! Неужели Худододбек ничего не может сделать? Вот если бы Зульфикар был здесь, он-то наверняка взял бы в руки саблю.
В пятницу утром Бадия сложила в глиняную чашку приготовленную матерью еду, завернула чашку в скатерку и водрузила на голову. Плетеную корзинку с высушенными на солнце лепешками и слоеными пирогами, а также с сушеным урюком взял Заврак, и они вдвоем отправились к крепости Ихтиёриддин.
Поверх длинного платья Бадия надела безрукавку, а на голову повязала большой темный платок матери.
Из-под платка виднелись только глаза и тоненькие, словно кистью мастера нарисованные брови вразлет.
Ее прелестное личико — рот, нос, щеки — плотно прикрывала черная ткань платка. Заврак шел позади, и они лишь изредка перебрасывались короткими фразами. Все помыслы Бадии были заняты Худододбеком: почему он исчез, почему не показывался уже много дней.
С горечью думала она и о брате, перед мысленным ее взором вставал темный и затхлый зиндан, ставший отныне его обиталищем. И как некстати отец повел себя столь сурово и, блюдя честь семьи, отправил Зульфикара так далеко.
Немилосердно припекало солнце. Мешхедская дорога пустынна, лишь изредка им попадался одинокий всадник. Далекий темный силуэт крепости Ихтиёриддин наводил тоску, сжимавшую сердце. Наконец Бадия и Заврак добрались до ворот, где стояли стражники.
— Что принесла? — грубо спросил стражник с огромными усами.
— Хлеб, урюк… — ответила Бадия.
— У тебя здесь отец?
— Брат.
— Ас тобой это кто?
— И это брат.
— Что-то многовато у тебя братьев.
— Сколько есть, — ответила Бадия.
— Замужем?
Бадия промолчала. Ее душил гнев, хотя она знала, что грубое обращение с родственниками узников вошло здесь в привычку.
Второй стражник, помоложе, не спускавший глаз с Бадии, вдруг закричал на своего товарища:
— Чего ты запугиваешь девчонку?
Он подошел к Бадие, снова поглядел на нее и снова повернулся к товарищу:
— Не приставай ты к ней с вопросами. У нее же здесь брат и сердце не на месте. Ну-ка, скажи мне, как зовут твоего брата?
— Низамеддин.
— Ага, понятно, — молодой стражник сочувственно покачал головой. — Сын почтенного Наджмеддина Бухари, у него еще родинка на щеке, да?