Изменить стиль страницы

Худододбек вышел. Устад Кавам вернулся к гостью и снова стал угощать его.

Почувствовав, что устад Кавам встревожен, и поняв, что, кроме слов «молитесь богу и терпите», от него ничего не услышишь, Наджмеддин Бухари поднялся.

Устад Кавам только этого ждал.

— Смотрели ли вы по сторонам, когда шли сюда? — спросил он в волнении. — Не крался ли за вами кто? Сейчас ведь, сами знаете, все кишит доносчиками.

— Я как-то не придал этому значения, устад, простите. Человек, попавший в воду, не боится промокнуть. Мне ведь все равно, приставлен ко мне соглядатай или нет.

Наджмеддин вышел в прихожую и надел кавуши. Он попрощался и зашагал по улице, а устад Кавам остался во дворе. Ему не хотелось, чтобы его видели вместе со старым его другом.

«Ну хорошо, — думал Наджмеддин Бухари, бредя по дороге, — на мою голову свалилась непоправимая беда, но не боюсь же я ничего. Так чего же боится мой друг устад Кавам? Бог мой, никому нет дела до чужой беды».

Чуть поодаль он увидел Худододбека. Тот боязливо озирался по сторонам, заглядывал в лица прохожих. Наджмеддин Бухари понял, что именно за этим и послал его отец.

Он шел по извилистым, вымощенным валунами улочкам, и из души его рвались слова: «Мне не дают спокойно работать. А я хочу работать, только работать. Хочу построить еще одно медресе, которое будет украшением Хорасана, в этом медресе будут набираться знаний дети хорасанцев. Хочу построить это здание на века… Не нужно мне ни денег, ни подарков. Я строю ведь для людей. Почему же мне не дают хотя бы душевного покоя. Даже пленному рабу и тому дают возможность работать спокойно. А мне нет. О боже, боже, тебя одного молю: дай мне хоть чуточку покоя, дабы успел я завершить труд мой. Верни мне сына, не сжигай в пламени отчаяния душу мою. Пусть не буду жалким перед другом и униженным перед врагом».

Глава III

Преследование

Пройдя по узким улочкам, зодчий вышел к кирпичному мосту Пули Малан. Остановившись на минуту на переброшенном через реку Герируд высоком мосту, он обратил взгляд в сторону цитадели.

Страшные стены крепости Ихтиёриддин гневно взирали на него.

На противоположном берегу реки Герируд, петлявшей по низине, теснились, жались друг к другу крыши домов, словно осиные гнезда лепились вокруг цитадели и крепости, и отсюда, с вышины, и они и извилистые, узкие улицы казались угрюмыми и хмурыми, не’ подвижно застывшими, как рисунок.

Весь Герат словно отвернул от него лик свой.

В крепости Ихтиёриддин, что на мешхедской дороге, на затхлом сыром полу лежит его сын Низамеддин, закованный в кандалы. В восточной стороне цитадели с самого утра многолюдно и, конечно, шумно. Ведь чуть поодаль Кандахарский и Маликский базары.

А дальше арык Инджиль. Все еще стоя на мосту, зодчий думал свою горькую думу. Встреча с устадом Кавамом только усугубила тоску и горе, поселившиеся в сердце его. Чего стоят хотя бы слова устада, пусть сказанные как бы невзначай, но пронзившие острой болью сердце старого отца, что вовсе это не ошибка, что бросают в крепость лишь тяжких преступников — «врагов государства», бунтарей. Неужели его Низамеддин — бунтарь и враг? Не может того быть. Ведь он еще совсем юнец, ведь он сын зодчего, заслужившего милость царской семьи. Ведь он участвовал в Ферганском сражении и удостоился личной похвалы и подарка самого Мирзы Улугбека. Может ли он, такой человек, стать врагом? Уму непостижимо. Не бывает такое! Не бывает! В моем роду нет преступников, и подозрения господина Кавама не только неуместны, но и неосновательны.

Зодчий медленно брел по мосту Пули Малан, будто мерил его шагами. Идти прямо сейчас к царевичу Ибрагиму Султану? Или сначала к Байсункуру-мирзе? Бай-сункур-мирза относится с почтением к зодчему Бухари. Всегда у царевича находились лестные слова для старого мастера. Это неизменно доброе расположение царевича к Наджмеддину вызывало даже ревность устада Кавама. Да, нужно идти к Байсункуру-мирзе, рассказать ему все, плакать, вымолить его прощения грехам сына, ежели сын провинился в чем-то. Всю жизнь я служил царской семье верой и правдой и, если буду жив, делом докажу государю свою преданность. Он задумался. Перейти мост Пули Малан казалось во сто крат труднее, чем пересечь Мари-Марг — дорогу смерти в горах Саланг.

Горе снедает меня, думал он, сердце мое гложет тоска. Видимо, правду сказал Аристотель: «Когда мы не смеемся — мы не живем…» Разве я живу сейчас? Я плачу и, значит, не живу. Значит, я умер. Я двигаюсь, но я — тень.

Тяжело ступая, он все брел и брел по мосту, но еще тяжелее ему было спуститься в низину. Не мог он заставить себя подойти к крепости, попытаться проникнуть в покои царевичей. И вдруг до его слуха донеслась прекрасная сладостная мелодия. Они знакомы ему, и этот саз, и этот пленительный голос. Голос звучал призывно. Звуки лились из дома его знаменитого и столь ценимого им друга Ходжи Юсуфа Андугани. Зодчий пошел на голос. Этот известный во всем Хорасане и Мавераннахре музыкант славился своей удивительной скромностью и необыкновенной добротой. Царевичи звали его «непревзойденным музыкантом эпохи», а народ «золотым сазом».

Ни один пышный пир, называемый Джамшидовым пиром, не обходился без Андугани. И тогда уже говорили не «Джамшидов пир», а «пир Андугани».

За мостом Пули Малан петляли узкие улочки, и по ним зодчий добрался до дома Андугани. Как бы то ни было, думал зодчий, а уж Юсуф Андугани поддержит меня в горе. Зодчий вошел под купу деревьев. От их игольчатых, затейливо вырезанных листьев падала на землю трепетная тень. Хоть еще совсем недавно встал над миром рассвет, он стучится в дверь уже ко второму другу.

Не входя во внутренние покои, он сказал Андугани, что пришел к нему за советом. Потом сел на айване, прочел короткую молитву и попросил не расстилать дастархан, так как ему придется скоро уйти. Музыкант смотрел на Наджмеддина, он понимал, он чувствовал, что у его гостя настоящее горе, что ему не по себе. В душе он уже жалел его, этого достойного и талантливого человека.

— Да, — сказал он, — дети наши приносят нам не только одни радости.

Сын Андугани, два года назад ввязавшись в какую-то ссору, зарубил мечом внука умершего полководца Амира Бирандыка. Сколько горя пережил тогда Андугани. В дело вмешался Байсункур-мирза, и только так едва удалось спасти сына Андугани от рук палача.

— Мы завоевываем авторитет по крупицам, а наши дети распыляют его пудами. Сейчас в стране спокойно. Ни походов, ни сражений. Ну почему бы им не жить тихо? А у них одно на уме — приносить горе родителям, сеять смуту, поддаваться искушению дьявола. Что сделал ваш сын, устад, за что увели его в Ихтиёриддин?

— Не знаю, дорогой друг, в том-то и дело, что не знаю.

— Я слышал, что схватили несколько человек, подозреваемых в причастности к покушению на его величество. Не имеет ли ваш Низамеддин отношения к этому делу?

— Ничего не знаю.

— Если имеет, на нашу с вами долю выпадает участь Мир-Касыма Анвара. Как вы знаете, Ахмад Лур убит. Но их, говорят, там целая шайка, хуруфитов, мюридов Фазлуллаха Астрабади. Я слыхал это от самого царевича. Слава господу, что его величество жив, что рана его не опасна. Уже не связан ли ваш Низамеддин с хуруфитами?

— Ничего не знаю.

— Не дай бог, если это так. Спасти его будет трудно, ужасно трудно!

— Господи! За что же мне такое испытание?

Зодчий сжал голову ладонями. Сын. Что, в сущности, он знает о своем мальчике?

Вдруг он вспомнил, что слыхал от него имя Ахмада Лура. Слыхал, что в доме у этого Лура собирались какие-то неизвестные юнцы. И теперь он подумал, что Низамеддин не для щегольства, не зря постоянно носил с собой оружие. Да, он вспомнил, сын упоминал не только имя Ахмада Лура, но и Фазлуллаха, Харуна-ткача. Теперь он понял, что его Низамеддина оговорили. Оговорил кто-то, кто уже попал в лапы стражников. Да, это не «ошибка», на которую так надеялся зодчий. Сердце его болезненно сжалось. Он вздрогнул, словно очнулся у края оврага, и вскинул голову: