— Не балуйся, Каспарсон! Еще заедем в канаву.

Она произносит это привычным, игривым и легким, почти всегда неизменным тоном, за которым сейчас может скрываться самая сложная комбинация переживаний и чувств, но с тем же успехом может и не скрываться ничего, ведь и его прикосновение может означать многое и может не означать решительно ничего, так что с внешней стороны они квиты. И все же Аскольд чувствует недовольство собой и своим поступком, сам не зная, жалеет ли о том нечаянном движении, которое и лаской не назовешь, или, напротив, досадует на себя, что упустил нечто, проморгал и оно навсегда кануло в прошлое. И он хочет, чтобы Ритма не придала никакого значения этому мелкому инциденту, и в то же время безотчетно желает, чтобы этот случай оставил память, какой-то след в ее душе — смущение или хотя бы тайное волнение или раздумье. Но по ее поведению трудно что-либо заключить. В манере и голосе не меняется ничего, как будто порыв Аскольда, поползновение к близости она приняла как должное, как нормальную дань своей чарующей женственности, как законное, само собой понятное свидетельство своей прелести, которую он прекрасно сознает. И такое отношение Ритмы его задевает, как бы смазывая самобытность его личности и делая его мужчиной вообще, рядовым представителем своего пола и только, но одновременно и распаляет, толкая преступить, самоутверждения ради, все границы.

«Какая чепуха! — размышляет он, слегка иронизируя над собой и освобождаясь тем самым от смущающих двойственных мыслей. — Не хватало еще, чтобы я как балбес стал заигрывать с каждой смазливой бабенкой!»

Он старается разжечь и поддержать в себе критическое, насмешливое отношение к происшедшему и к Ритме тоже, которая изредка поглядывает через плечо, словно бы снова убеждаясь, что торт не накренился, а цветы не съехали с сиденья и вообще вещи целы и невредимы и в руки виновника торжества попадут в наилучшем виде.

В ее поведении сквозит что-то мелкое, ребяческое и забавное, она оглядывается, как маленькая девочка, на купленные игрушкп, не в силах скрыть простодушной радости, и в голове у Аскольда мелькает, что она не слишком умна, что интеллект — не сильная ее сторона, а сильная — экстерьер… фактура.

Он усмехается про себя, сам того не сознавая, зато Ритма его ухмылку замечает и тут же, без околичностей спрашивает:

— Над чем ты смеешься, Каспарсон? Надо мной?

Глазаста она, это факт, ловка и проворна и очень откровенна, и ее открытость и прямота подкупает, пленяет, обезоруживает что ли, рядом с ней Аскольдова ирония выглядит притворной, двуличной и ненатуральной.

— Нет, — отвечает Аскольд, против воли немного смущаясь под пристальным взглядом Ритмы, испытующую зоркость которого он скорее угадывает, чем видит. Он слышал об удивительной, необъяснимой женской интуиции, и ему невольно хочется выйти из ее круга, за пределы досягаемости, как будто Ритма в состоянии без слов угадать, вызнать и все остальное о нем и о его жизни, его влечениях и срывах — о том, что он в себе таит за семью печатями, не подпуская никого близко и опасаясь даже чужих догадок.

— Могу себе представить, — немного погодя произносит Ритма.

Однако у него не хватает духу спросить, что она себе вообразила. И хотя ее догадка может оказаться сущей ерундой, лишь грубым домыслом, весьма далеким от истины, и в конце концов просто невинной шуткой, Аскольд подсознательно боится возможного совпадения ее догадок с правдой и того, что эта правда будет названа своим именем, как будто Ритма наделена мистическим даром прозревать и обнажать также и то, что лишь подозревает, не до конца еще понимая, сам Аскольд.

Они въезжают в Мургале. Свет в окнах, разгоняя уже густые сумерки, окрашивает снег в непривычно синий цвет. Поверхность сугробов иногда сверкает как бы искусственными, синтетическими блестками, и вокруг так красиво, как на новогодней открытке, до наивности, до безвкусицы романтично и красиво.

Аскольд тормозит против дома Перконов, где свет горит и сияет, брезжит и мерцает во всех окнах. Ритма собирает свои вещи и, обойдя вокруг машины, останавливается у дверцы водителя, и Аскольд выходит — теперь он должен выйти, раз Ритма подошла и остановилась рядом. Секунду она будто медлит, колеблется, потом осторожно и неловко, боясь уронить что-нибудь или помять, перекладывает свертки в одну руку и под мышку, зубами, как ребенок, стягивает варежку и подает ему на прощанье руку. Он схватывает ее в приливе нежданной радости, которая мигом сметает прежнюю неловкость, хотя не произошло и не происходит решительно ничего необычного для такого случая. Напротив, все очень обыкновенно — они только прощаются за руку, как и принято. Он с удовольствием донес бы Ритмины вещи до самого дома, но видит, что в его услугах здесь не нуждаются: встречать Ритму в одном костюме и с голой головой, возможно даже по случаю торжества слегка под хмельком, идет сам именинник, Вилис Перкон, и впереди него, завидя хозяйку, трусит черный кот, черный как смоль, так по крайней мере кажется в сумерках, прямо исчадье ада. Не дожидаясь, пока благоверные встретятся, Аскольд садится в машину и трогает, и за те триста-четыреста метров, что разделяют дома Перконов и Каспарсонов, настроение у него портится окончательно и бесповоротно, как будто бы возвращается он в тюрьму.

Аскольд в точности, буквально до мелочей может себе представить, что ожидает его дома, и не воображение отнюдь, а годы и годы супружеской жизни позволяют ему безошибочно угадать, как пройдет вечер в кругу семьи, ведь все, с минимальными отклонениями, повторялось сотни раз и приелось, опостылело своим однообразием, постоянным повторением. Он чувствует себя усталым и взвинченным, он жаждет сейчас только покоя и не имеет никакого желания рассказывать, как съездил в Раудаву, неохота и есть, неохота вникать в ребячьи фокусы Лелде, не хочется видеть укоризненное, мученическое лицо Авроры. Он чувствует себя разбитым, хотя больше сидел, чем ходил сегодня, измученным и усталым, как набегавшийся пес. Со злостью загнанного человека Аскольд думает о том, что он, как сам господь бог, должен отвечать за всех и за все: за неуспеваемость каких-то безмозглых гусынь и тупоумных ослов, и за тех жучков, которые привезли для столовой тухлое мясо, и за неизвестного барана, которого угораздило в химическом кабинете бухнуть в раковину ртуть, и за ту козу, которая в разгар учебного года вздумала идти в декретный отпуск, и школа остается без пионервожатой. Он отвечает за учебный процесс и внеклассные занятия, за контакты с родителями и с районо, на его плечах кабинеты и столовая, канализация и ремонт, и никому нет дела до того, что у него только две руки и одна голова, и в сутках всего двадцать четыре часа, и что вообще он всего только человек, а не всесильный маг и волшебник — только человек…

Триста-четыреста метров по укатанной зимней дороге — слишком малое расстояние, чтобы найти ответ хотя бы на один из вопросов, которые над ним висят, но, для того чтобы прийти в раздражение, этого более чем достаточно. И когда он оказывается у приоткрытых ворот своего дома, Аскольду приходит на ум, что он с большим удовольствием дал бы еще круг, чтобы несколько отдалить момент возвращения и немного развеять угрюмость, — хорошо бы проехать до леса, свернуть на любую просеку, выйти из машины и послушать на закате дня, как с деревьев в безветрии падает снег. Успокоиться, глядя на неспешную и бесцельную забаву природы, и тогда уж не торопясь вернуться.

В сумерках лес кажется совсем близким, еще ближе, чем при дневном свете. Сумрак и дымка стерли, слили контуры отдельных деревьев, и лес стоит темно-серой стеной, подковообразно охватывая Мургале с трех сторон. Но, пожалуй, лишь на одной-двух из лесных дорог проложили за день колею грубые печатные шины тяжеловозов, груженных бревнами и дровами, или гусеничный трактор, а просеки, понятно, заметены, в девственном снегу, и на «Запорожце» он там застрянет как пить дать. Это было бы глупо. Но пешим по целине ему и столько не пройти. Да еще в туфлях — он так и не сумел найти, достать приличные теплые ботинки, а дело понемногу уже идет к весне… Выходит, надо примириться с тем, что кажется всего благоразумней, а благоразумнее сейчас вернуться домой. И, выбравшись из машины, он растворяет ворота настежь, с кривой усмешкой думая, что и такой оборот дела имеет свои плюсы и по крайней мере не нужно будет отчитываться перед Авророй, где он так долго был, что делал и что он мог делать чуть ли не темной ночью, когда все учреждения давно закрыты. Пришлось бы что-то выдумывать: ведь всякое праздношатание, езда без определенной цели, это нечто такое, что не умещается в сугубо практической, на деловой лад настроенной голове Авроры, и потому ловкая, а главное — правдоподобная ложь всегда в ее глазах стоит большего, чем непонятная правда.