Сделав над собой усилие, Велдзе засмеялась, хоть и незвонким, тусклым голосом.

— Что ты смеёшься, Велдзе?

— Это последняя сигарета — я бросаю, всё.

— О-ля-ля! Кто же это тебя вдохновил на такой подвиг?

— Никто. Я сама… мне теперь лучше не курить.

— Начиталась, наверно, что от никотина лицо старится, точно!

Ничего-то он не понял, мужчина-мужчина!

— Черт возьми, что же теперь со мной будет! — с притворным ужасом воскликнул он.

— В каком смысле? — без выражения спросила она.

— Никто так яро не воюет против своих прежних слабостей у других людей, как отступники, точно. Теперь ты будешь меня гонять и мылить мне шею за каждую цигарку, я. уж чувствую.

Велдзе криво усмехнулась. Говорить ей больше не хотелось — их слова как бы не встречались, как бы расходились в пути. Ингус не сознавал серьезности этой минуты. А она… она видела, что миг наибольшей их близости уже позади. А когда он был — утром в постели? Или недавно, когда они втроем вышли из машины тут, у Каменной гряды, и нежданно-негаданно их обняло птичье пенье и душистое свежее дыхание леса? Или сейчас, когда соприкоснулись их сигареты и в нее, близкие-близкие и смеющиеся, живые и золотистые, вперились мужнины глаза? Неважно. Оно ведь уже миновало, оно уже в прошлом. Его нельзя больше почувствовать, его можно только вспоминать. И ей расхотелось здесь оставаться, на этом месте. Пустом теперь, как кулек, в котором были конфеты, как бумага, тара…

— Эльфа, мы уезжаем!

— Да!

— Ну сколько можно ждать, Эльфа?

— Сейча-ас!

Девочка вышла на опушку леса — в обеих горстях у нее были цветы.

— Ну куда ты нарвала столько, глаза завидущие!

Эльфа искоса метнула на мать вопросительный с лукавинкой взгляд — точно так поглядывал Ингус, когда провинится. Мамина дочка… Те же глаза, рот, нос, волосы, даже сухощавость, только взгляд отцовский. На таких хлебах, между прочим, могла быть и покруглее. Вон у Ритмы Атис — как сбитый… Сколько раз Велдзе ловила себя на том, что, думая о сыне, представляет его себе примерно таким, как Атис, — наверное, потому, что мальчик был немножко похож на своего дядю… Теперь, однако, у Велдзе было такое чувство, что второй ребенок ей ни к чему. С Эльфой одной — о боже, сколько она приняла, лучше не вспоминать! Была бы еще мама здорова, тогда другое дело. Но мама и сама как ребенок, хуже ребенка… Может быть, пойти в больницу — сделать аборт? После недавней вспышки чувств Велдзе словно потухла, как будто не выдержав бремени счастья.

— Ну, поехали! — сухо сказала она, села в машину и взяла на руки Эльфу.

— Как прикажет сударыня! — отозвался Ингус, комичным жестом снимая шапку и сгибаясь в поклоне.

Уголки Велдзиных губ дрогнули. В улыбке? В усмешке? Она сама не могла бы сказать. Ей хотелось домой, и было страшно подумать, какой хаос они там, дома, оставили.

— Ты на меня дуешься? — не удержался Ингус и, повернув ключик зажигания, бросил короткий испытующий взгляд на профиль жены.

Она легонько пожала плечами:

— Нет. С чего ты взял.

Но то, что Велдзе не повернула головы, не улыбнулась ему, не просияла, скорее опровергало ее слова, чем подтверждало. И в недоумении вздернул плечи и он.

Иногда ее, Велдзе, без пол-литра не поймешь. Качается туда-сюда, как маятник. Никогда не угадаешь, по шерсти погладишь или против шерсти. Самой же загорелось — поедем и поедем в лес! И вот, пожалуйста, уже надоело, наскучило, уже насупилась — кислая, как уксус. Дергает Эльфу. Того и гляди возьмется за него: и задний ход дал не так, как следует, и обогнал кого-то на повороте не по правилам… Садилась бы за руль сама! Но теперь уж поздно ломаться и кобениться, как барышня, — раз взялся, двигай знай только вперед… А плечи у него широкие и нервы в порядке, стерпит какой-то там комариный укус, не умрет, такой бык, на нем землю пахать можно, тогда как Велдзе…

Да, здоровье у нее, видно, не того. Лицо желтое и сама худая — у него сегодня прямо сердце сжалось. Давно ему не приходилось смотреть на нее при таком нещадно ярком свете, при весеннем солнце, когда видна каждая морщинка, каждая пора. Помада, которой Велдзе намазюкала губы, и черный карандаш под глазами лишь оттеняли газетную серость и тусклость кожи, а подведенные синим веки, брр, делали лицо неживой маской деревянной куклы. Краски прямо-таки лезли в глаза и чуть ли не лупились с лица Велдзе, так что в какой-то момент — когда Ингус у нее прикуривал — его так и подмывало вынуть носовой платок и стереть к чертовой бабушке всю эту косметику, на которую он не мог смотреть без смеха; но в то же время и без грусти. Как Велдзе за зиму постарела! Он еле удержался, чтобы не вякнуть что-то насчет ее вида, бог ты мой, это был бы номер, это было бы самое худшее, что вообще он мог ляпнуть! Но возможно, Велдзе и так угадала его мысли, ведь женщины глазасты и жуть до чего сметливы… А, точно, он же сболтнул насчет преждевременных морщин от куренья — и Велдзе, понятно, обиделась.

Но что же так подточило ее и доконало? Какая-то хворь? Или же его пьянство и фортели, которые он в последнее время нет-нет и выкидывал и которые, видно, так сильно портили ей кровь? А может быть, ей вовсе не так безразлично, что о них говорят и как на них смотрят здесь, в Мургале? Возможно, такая уверенность в своей правоте — всего лишь средство самозащиты? Чужая душа потемки… И что бы на ее месте делал он? Да, не так-то просто это сказать и еще труднее, наверно, делать… Все, что он мог придумать, было так только — подгонкой, латаньем заплат, тогда как одежду надо было перекроить заново.

Но как?

Ингус опять скосил глаза на жену, однако Велдзе и на сей раз не ответила взглядом, видела ли, нет ли — к нему, однако, так и не повернулась, отчужденно смотрела прямо перед собой на дорогу, и он вновь почувствовал себя одиноким — так же, как ночью, когда Велдзе спала и ему казалось непостижимым, что она может спать безмятежным сном, в то время как он терзался и мучился неотвязными мыслями и жаждал понимания, участия.

Ингус догадывался, что Велдзе поездкой разочарована. А он? Да, и он тоже. Ну зачем им понадобилось катить в лес? Что это дало — три можжевеловых кустика разной длины, без которых, вообще говоря, можно было и обойтись? Или Велдзе стремилась продлить ту радостную, теплую близость, которую оба они испытали ранним утром, еще в постели? Но продлить ничего им не удалось.

— Ой, это Нерон! — воскликнула Эльфа, припадая к ветровому стеклу.

По левой стороне дороги, порой слегка опираясь на трость, прихрамывающей и между тем пружинистой походкой навстречу медленно шел Феликс Войцеховский, и на шаг впереди него тяжеловато трусил большой пес.

— Это Нерончик, вон как…

— Сиди спокойно, Эльфа! — резковато одернула ребенка Велдзе и, когда они с ветеринаром поровнялись, неприязненно сказала не то Ингусу, не то себе, как бы думая вслух: — Войцеховскому, ему, видно, все можно…

— Что все? — удивленно бросил Ингус,

— Когда наш Джек выбежит на шоссе и немножко полает, уполномоченный грозит протоколом и штрафом. Зачем бегает без намордника. А тут, нате вам, среди бела дня — ни поводка, ни намордника. И ты думаешь, ему хоть слово скажут? Пан Войцеховский и его благородный пес!

— Ну, Велдзе, все же большая разница.

— В чем, интересно?

— Наш Джек гоняет за каждым мотоциклом, тогда как Нерон…

— …само собой, римский император!

Ингус ничего не сказал.

— Помнишь, — прервала молчание Велдзе, — когда пекарня была на ремонте, не хватало белого хлеба и давали по одному батону на человека. Тот сидит у лавки и ждет, облизываясь, нахал этакий, пока…

— Это Войцеховский?

— Не придуривайся, Ингус! Сидит у крыльца, с двери глаз не сводит и ждет, пока этот поляк выстоит очередь. Как выйдет с батоном, тот вскочит и тут как тут! Войцеховский ломает пополам — и ему в рот. Не хватало людям, а он скармливал собаке. И у всех на глазах, ничуть не стесняясь! Еще посмеется: «Половину надо отдать закадычному другу, а как же». Кощунство!