Изменить стиль страницы

— А-а… Да хрен же его знает, Василь! — беспечно сказал Чернышев, а на душе заскребли кошки. В самом деле, что за пальба — в нашем тылу, на приличном от передовой расстоянии? А Козицкому он ответил фактически бессмыслицей, стоило ради нее тянуть время? С мыслями так и не собрался.

— Чего-сь тама не то, товарищ капитан. Как считаете? — сказал наиболее пожилой санитар с висячими сивыми усами.

Вместо ответа Чернышев спросил санитаров:

— Дяди, к винтовкам обоймы полные?

Он был уверен, что ему скажут: полные. Но самый пожилой ответил:

— Никак нет, товарищ капитан! Винтари у нас пустые! Без патронов…

П у с т ы е! Чернышев не сдержался, сквозь зубы выматерился. Да что они там, в санбатовском командовании тоже пустые, безголовые? Даже санитары безоружны. Что будем делать, ежели обстановка возникнет? Действительно ложками отбиваться? И как же он, капитан Чернышев, допрежь об этом не побеспокоился? Понадеялся на санитаров, на то, что путь недальний, что авось все обойдется? Ох, треклятое русское авось!

— Товарищ капитан, у меня трофейный «вальтер», — сказал Козицкий, виновато потупясь. — Некрасиво, знамо, утаивать, но я не сдал трофей, приволок в санбат. Нарушил, конешное дело…

— Слава богу, что нарушил, — сказал Чернышев. — Больше нет нарушителей?

Увы, не было. «Маху дал и я, — подумал Чернышев, — поспешил презентовать «бульдог» Ане Кравцовой. Мог бы пригодиться, а подарить — попозже бы. Мда…»

Стрельба и гранатные разрывы вдалеке то тишали, то набирали прежнюю громкость. Что же это все-таки значит? А может, не паниковать? Выждать, выслать разведку? При нужде — рассредоточиться, и в кусты? Только по кустам и недоставало бегать комбату Чернышеву, как зайцу пугливому. Немцы пускай бегают!

Тем не менее Чернышев поставил задачу: Василю Козицкому со своим «вальтером» двигаться впереди колонны метрах в пятидесяти, при обнаружении опасности дать сигнал, открыть огонь, колонна в бой не вступает, уходит в чащу, а коль припрет — примем рукопашный: штыки у винтовок, слава господи, есть, да и финочки у многих в наличии. Раненые согласно закивали, а вот пожилых санитаров командирскими мыслишками по поводу рукопашной схватки Чернышев смутил. Самый пожилой, сивоусый, спросил:

— Это значится… колоть кого-то?

— Не кого-то, а врага! Противника! — ответил Чернышев с пробившимся раздражением.

— Так я ж сызроду не колол…

— Поколешь, батя, на старости лет! — Козицкий подмигнул, покровительственно похлопал старикана по спине. — Тут что заглавное? Заглавное: вогнать штык — проще пареной репы, а от выдернуть — вотще силушка потребна! Учуял? Вотще дергай шибче!

— Учуять-то учуял, — пробубнил санитар. — Да я ж, сынок, какой-никакой медик…

— Военный медик, батя, — уточнил Козицкий. — Военный!

Покуда шла эта говорильня, стрельба в отдалении как будто угасла. Да, точно: ни очередей, ни гранат. Но кто заварил перепалку? Что стряслось там, впереди, куда чапает войско капитана Чернышева? Как бы то ни было, бдительность — наше оружие, и Чернышев своих распоряжений не отменил. Так и поплелись дальше, но все как-то подтянулись, не отставали: даже видимость опасности дисциплинирует.

Протопали с полкилометра и засекли: встречь им газует полуторка. Залегли в канаве. Чернышев, дальнозоркий, первым углядел: санбатовская машина! Вылезли из канавы, малость перепачканные. Полуторка, взвизгнув, затормозила. Из кабины почти вывалился бледный, трясущийся майор-азербайджанец, замполит, Чернышеву показалось, что и жгучие усики у него побледнели. Из кузова спрыгнули два бойца с автоматами, с гранатными сумками.

Чернышев шагнул к майору, который никак не мог отдышаться, словно не в машине катил, а рысью бежал.

— Что, товарищ майор? Слушаю…

— Понимаешь, какое несчастье… Понимаешь… — И задохнулся, поперхнулся словами.

— Да что случилось? Говорите же!

— Машины и повозки санбата были обстреляны… Из засады…

— Кем? — почти крикнул Чернышев.

— Сперва не разобрали… Решили: немцы… Позже выяснилось: Армия Крайова, националисты…

— Вот оно что! — Чернышев тоже побледнел. — Потери… есть?

— В повозке наповал убиты офицеры… старший лейтенант, два лейтенанта…

«Убит и старшой, который не захотел топать с нами», — подумал Чернышев заторможенно.

— А из санбатовских погибла Рита Перцович, медсестра. И шофер автобуса погиб. Ранены начпрод, старшая медсестра, ездовой…

— Всё? — спросил Чернышев.

— Слюшай, а тебе что, мало? — обозлился вдруг замполит.

— Много, товарищ майор… Но я спрашиваю: больше никто не пострадал?

— Слава аллаху, нет…

«Боже, значит с Аней в порядке? Боже! — Чернышев рванул ворот гимнастерки: стало жарко, как от порошка никотиновой кислоты — от стыда жарко. — А ведь я подумал: мне бы «бульдог», но он же Ане мог пригодиться… жива она, жива Аня, жива, жива!»

Как от никотиновой кислоты, жгло жаром, пятнило красной сыпью лицо, шею, руки. И не только со стыда, но и с волнения, с радости, наверное. Что бы там ни было, жива Аня, жива, жива, жива! Чернышев спросил:

— Что будем делать, товарищ майор?

— Что делать? — Замполит словно очнулся. — В медсанбат ехать! Сажай свою команду в кузов — и полный вперед. То есть назад…

Пособляя друг другу, раненые забрались в кузов, последним вскарабкался Чернышев, поддерживаемый двумя автоматчиками, — они пристроились у кабины, выставив перед собой ППШ. Чернышев присел на корточки, уперся спиной в борт. Майор хлопнул дверцей, и полуторка, развернувшись, покатила туда, откуда приехала.

Гудел мотор, размеренно покачивало, а на вымоинах и подбрасывало, раненые хватались за свои перевязки, морщились, но не ругались. А Чернышев даже не хватался и не морщился. Он будто бы не замечал толчков, отдававшихся тянущей болью в предплечье. Понимал и чувствовал одно: Аня жива, и он ее увидит.

Проехали, не притормаживая, мимо упершейся в валун за кюветом, почернелой, еще дымящей полуторки, мимо опрокинутой, разбитой повозки с обрезанными постромками, — здесь попали санбатовцы в засаду, а били из крупнокалиберных пулеметов, забрасывали гранатами вон с того холма, как немногословно объяснили автоматчики у кабины. Чернышев высунулся, свесился через борт: холм как холм, в кустах, а беда всегда беда, но вдвойне обидно, что в спину ударили не немцы, а поляки, чью родину освобождали. Правда, поляки бывают разные. Как и русские, однако. Разве не сталкивался сам Чернышев со старостами, полицаями, карателями, власовцами? Но это не русские, это изменники! И напавшие на санбат — это не поляки, это изменники! И через минуту опять подумал: но Аня жива, жива, и он жив, и они увидятся…

И они увиделись, молча обнялись и долго-долго стояли так, обнявшись, и молчанию этому не было конца. Потом были и минуты печали и скорби, когда хоронили Риту Перцович, сопалатников Чернышева, шофера автобуса, и минуты недоуменного гнева, когда разбирались, как все это могло получиться с засадой, и минуты делового телефонного разговора с командиром полка, встревоженно вопрошавшим: «Что там с тобой, Николай Николаевич? Не сдается ли, что в своем батальоне будешь сохранней, нежели в этом чертовском санбате?» На одном полюсе были ярость, гнев, смерть, горе, осознание неизбежности этой смерти, на другом — ласка, нежность, радость, счастье, осознание неизбежности любви и на войне.

Аня должна была ночевать в маленькой палатке вместе с Ритой Перцович, Чернышев — в большой палатке, со старшим лейтенантом и лейтенантами. Он бы никогда не посмел прийти к ней. Но она посмела прийти к нему. Сырая дождливая ночь плыла над Польшей — и над той, что уже освобождена, и над той, что еще под немцем, — сквозь тучи пробивался немощный месяц, вкрадчиво дышал ветер, колыша брезентовые стенки, и им казалось: колышется вся земля. Эта ночь была их ночью, и они любили, простив друг другу, что было у каждого раньше, и заранее прощая, что может быть после сегодняшней близости. И, наверное, впервые Чернышев не испытал разочарования и горечи. На этот раз было что-то новое, неизведанное и прекрасное. Он не чувствовал себя раненым, слабым, беспомощным. Он чувствовал себя молодым, сильным, неутомимым — каким и полагалось быть в двадцать четыре года.