Изменить стиль страницы

— Озяб, кавалер? Иди обогрею.

Чернышев натянуто улыбнулся, Рита хохотнула!

— Да не пужайся, милай… шучу! Твоей Анны Петровны нет, скоро будет. Заходи, обождешь, заходи, не съем!

Поколебавшись, Чернышев взошел по ступенькам, отряхнулся от воды прямо-таки по-собачьи, шагнул в комнату, где жили девчата, и Аня с Ритой в том числе. Подруги ли они или так себе — Чернышев не знал. Но коль приглашают, зайдем, чинно посидим, обождем. Ведь сегодня он Ани не видел: это как же так? Ночь без нее и полдня без нее — не по силам.

В комнате была одна Рита. Пояснила: отдыхаю после дежурства, плановала отоспаться — не спится. Подмигнула: видать, молодая кровь играет девичья. Закурила, шутейно пуская дым колечками в лицо гостю. Опять подмигнула: верно, что все комбаты такие робкие? Чернышев ответил: вероятно, не все — и тоже закурил. Разговор ему не нравился, и он ерзал, беспокойно поглядывал в оконце: не идет ли Аня?

Она влетела стремглав, без стука и как вкопанная остановилась на пороге. Выдохнула:

— Ты?

— Я, — сказал Чернышев, медленно поднимаясь с колченогого стула.

Не замечая Риты, Аня трудно, словно преодолевая что-то, пошла к нему. И он так же трудно, нерешительно двинулся ей навстречу. Они сошлись на середине комнаты и осторожно дотронулись друг до друга кончиками пальцев, как слепые. И долго стояли так, ощупывая лица, шеи, руки со скользящей ласковостью и нежностью.

Рита грохнула отодвинутым стулом, пробасила:

— Да, я и забыла, мне ж в библиотеку! Мопассана читаю, просвещаюсь, а то темная… Счастливо оставаться, ребята!

«Ишь ты, чуткая. Нарочно нас оставила вдвоем», — подумал Чернышев, пугаясь этого.

За Ритой хлопнула дверь, и они действительно остались глаза в глаза.

— Я так давно тебя не видела, — сказала Аня. — Боже, как давно!

Он наклонился, молча поцеловал ей руку и подумал: так куда же подевались бойкость и суесловие, ироничные, ничего не значащие, проходные «мой капитан» и «моя единственная». Легкие, с ходу, поцелуи, его пошлые мысли о дружбе — в том самом ее толковании, — куда все это кануло? И так быстро? И что это значит? Что-то иное, чем было до сих пор…

Они стояли, и сидели, и смотрели в глаза, не произнося ни слова. На стене тикали ходики, в костеле опять в неурочный час играл орган, может, по случаю освобождения, в стекло колотил ветер и дождь, фыркал-барахлил движок, сиротливей вчерашнего лаяли собаки; Чернышев ловил эти звуки будто из какой-то другой, посторонней жизни. А в его подлинной, живой жизни, был один звук — легчайшее женское дыхание, которое он как бы ощущал на своем лице. И еще, пожалуй, один звук ощущался в этой жизни — стук собственного сердца.

А потом ему стало казаться, что они разговаривают.

«Я тебя, наверное, люблю», — сказал он.

«И я тебя, наверное», — сказала она.

«Нет, наверняка люблю! Ты можешь мне поверить!»

«Почему я должна тебе поверить?»

«Потому что я говорю правду».

«Ты всегда говоришь правду?»

«Почти всегда. На этот раз чистая правда».

«Хорошо. Я, возможно, и поверю тебе».

«Я не обману!»

«Так ведь и я тоже…»

А затем стало казаться, что они говорят все громче и громче, но слова делаются все тише и тише, и уже ничего не слыхать, и уже могильная тишина в комнате и во всем мире. И никого во всем мире, кроме них двоих.

А на земле, кроме них двоих, была еще и война. Которая не позволяла особенно рассиживаться и заниматься лирикой. У которой были свои чувства и мысли. И которая не считалась ни с кем — только с собой. Вбежала запыхавшаяся Рита Перцович, откинула мокрые кудельки со лба, пробасила:

— Воркуете, голубочки! А меж тем командир санбата собирает медперсонал! Чтоб озадачить! Перебазироваться будем!

— Куда? — спросила Аня.

— В точности не знаю. Но поближе к передовой. Кстати, и тебе, любезный комбат, надо чесать в офицерскую палатку. Ранбольных также соберут для инструктажа… Ну как новость?

— Нормальная, — сказал Чернышев.

— Сногсшибательная! Вперед, на запад! Поскачу остальных сестричек оповестить. Гуд бай, ауфвидерзеен, до побачення!

Она вылетела так же, как и влетела, — тряся кудельками и задом.

— Ты знаешь, Коля, а ведь у меня нынче день рождения.

Он аж подскочил:

— Что ж ты не сказала заранее? Подарок бы какой…

— Не надо подарка. Ты есть, и хватит…

Да-а, некогда эти примерно слова произносились совсем другим тоном. Неужто и впрямь он хоть немножко дорог ей? Как хочется сделать ей что-нибудь приятное! И обязательно нужен подарок, черт побери! А потом он подумал: подарок подарком, но если передислокация, то не настал ли момент отпроситься у санбатовского начальства домой, в батальон? Любовь — это прекрасно, однако службу воинскую никто не отменял, вояке — воевать.

— Анечка, — сказал он. — Я к тебе еще загляну. Непременно! Поздравлю с днем рождения. Правда, я тебя и сейчас поздравляю…

— А сколько мне стукнуло, знаешь?

— Откуда ж…

— Девятнадцать. Старуха.

— Желаю старушке пожить еще эдак лет пятьдесят! Мало? Шестьдесят, семьдесят!

— Хочу жить до ста лет. И чтоб ты дожил до сотни.

Кажется, Аня улыбнулась. Во всяком случае, как будто некий отсвет лег на ее лицо. И тут же сошел, и черты стали прежние — скучноватые, как подкопченные, усталые и грустные.

— Я пошел, Анечка…

— Иди.

Они даже не поцеловались, он зашагал, она — сзади, провожая его до двери.

В медсанбате были гвалт, суета, неразбериха. Врачи, сестры, санитары, няни паковали медицинское и личное барахлишко, грузились на машины и подводы. У каптерки — очередь: ранбольные получали свое обмундирование: в сопливых халатиках и рваных тапочках околеешь — промозгло, дождит. Да и часть раненых — кто в состоянии ходить — двинет пешим порядком, кто на костылях — того в кузов, езжай с ветерком. Не обошлось и без конфликтов. Старший лейтенант, сосед Чернышева, которому надлежало топать, взбесился:

— Издеваетесь? Я ранен, я кровь пролил за Родину, идти не смогу, сажайте в машину!

Он топал, размахивал руками (даже раненой), то шипел, как разъяренная ворона, то орал и брызгал слюной. Замполит пробовал его урезонить:

— Слюшай, ты же ходячий.

— Я лежачий, товарищ майор, лежачий! Кровь за Родину, за великого Сталина проливал, а вы издеваетесь! Буду жаловаться! Комдиву! Командарму!

— Ну, слюшай… — Майор покрутил головой, а командир медсанбата, худой, желто-бледный, болезненный подполковник, протяжно вздохнул: мол, дьявол с ним, пусть лезет в машину.

Зато солдат из Чернышевского батальона, Василь Козицкий, наотрез отказался от машины, заявил:

— Вотще я с товарищем канбатом. Пёхом!

Ему возразили: тебя температурит, топать будет трудно. Солдат был непреклонен: иду с товарищем капитаном. И опять командир медсанбата протяжно вздохнул:

— Дьявол с тобой, топай на своих двоих!

Чернышев тоже сунулся к подполковнику медицинской службы с претензиями: нельзя ли ему вообще (вотще!) выписаться и двинуть в свой батальон? Замполит изобразил на лице горестное недоумение:

— Вай, вай, капитан! Мы на тебя так надеялись… А ты? Ты ж старший по званию и обязан возглавить колонну пеших!

А подполковник еще протяжней вздохнул:

— Обещаю вам, капитан: прибудем на место — не задержу.

— То есть выпишете?

— Выпишу, выпишу. Если врачи не будут возражать…

Называется, пообещал. Но делать нечего — командуй колонной, а придем на новое расквартирование, поглядим. Может, и уломаю санбатовское командование, а может, и рана подживет. Должна же когда-нибудь поджить, проклятая. Да и крови мне впузырили — сколько литров?

Поспешно облачаясь в бриджи и гимнастерку (спасибо медсанбатовским нянечкам: гимнастерку отстирали от крови, левый рукав заштопали), цепляя на грудь ордена и медали, натягивая кирзачики, обмахивая их тряпочкой, водружая на буйны кудри пилоточку, Чернышев взвесил на руке свой тощий вещмешок, и что-то в нем брякнуло, стукнуло железно. Ба! Да это ж трофейный пистолетик, типа «бульдог», маленький такой, изящно-тупорылый, дамский! Подобрал на поле боя и таскал на всякий случай. И вот случай наступил, подарить Анечке. Несуразный подарок? А почему? На фронте оружие всем потребно, включая медсестру. Тем паче что ничего иного подарить не сможет. Была б автолавка Военторга, смотался бы. Да нету ее. И времени, кстати, нету. Подарю пистолетик. На память, а? И патрончики к нему, а?