Изменить стиль страницы

Когда Аня уснула у него на здоровой руке, Чернышев вдруг представил ее девочкой — маленькая, с косичками, сладкоежка и сердится так: «Какой-то!» А сверх того ничего представить не мог. И себя увидел мальчишкой — сбитые коленки, лиловый фонарь в подглазье, порванная майка, забияка, заводила, слово которого — закон для пацанвы: «Я не я, если не сделаю!» И он делал все, на что способен заводила-атаман: лазал по чужим садам, ночевал на кладбище, в классном журнале подчищал оценки, из рогатки разбивал форточку вредному сторожу городского парка, расквашивал носы обидчикам… и так далее. Но девочек не обижал, он их просто сторонился. Лариса была его первая любовь, в восьмом классе, любовь, замешанная на оперном искусстве. Тогда, давно, в опере, ему почудилось, что ее отец задремал, он тронул Ларису за оголенный локоть, и отец открыл глаза, непрощающе покосился на дочкиного кавалера. И дочкин кавалер так смутился, так испугался отцовского взгляда, что потом уже робел заранее, лишь только издали увидев Ларису — будто отчуждающий холод излучала она.

Возможно, Чернышев оробел бы и сейчас, если б поблизости был Анин отец. Но его не было, он отвоевался, и Чернышев решился на то, что должно, уверен, перевернуть и его судьбу, и судьбу Ани. А почему, в конце концов, не решиться, если столько лет прожил после того Коля Чернышев, взрослым стал, и многое в нем сместилось. Не всегда, он надеется, в худшую сторону…

Она почмокала губами, проснулась, подалась к нему с поцелуями. Опять они задыхались, и опять Чернышев, не ощущая боли в предплечье, ощущал во всем теле необыкновенную силу, а в душе — необыкновенную радость, которая и была, по-видимому, счастьем. Когда дыхание выровнялось, он сказал:

— Анечка, стань моей женой.

— В загс поведешь, мой капитан? — Слова были из тех, из прежних отношений, но он-то знал: отныне все другое.

— Будь загс рядом…

— Ну что ж, я хочу быть твоей женой. Но еще больше хочу: пройди войну, останься живой.

— Мы оба останемся живые, вот увидишь!

— Тогда нарожаю тебе кучу детей. Любишь их?

— А что может быть лучше детей? Наших детей? Люблю тебя, Аннушка!

А после этой лирической ноты заговорил по-деловому: попрошу справку у командира полка, что мы фактически муж и жена, вернемся в Союз, и в любом загсе на ее основании нам выдадут брачное свидетельство. Она усмехнулась краешком губ, облизала их и кивнула:

— Мне не справка нужна, ты нужен!

— Вот он я! Но и бумага не помешает…

— Не будем об этом! Будем молчать…

Утром они едва не проспали. Не таясь, вышли вдвоем из офицерской палатки. Медсанбат уже жил по привычному распорядку. Мимо проходили люди. Но они никого не видели. Они смотрели друг на друга, будто прощаясь надолго, навсегда. Потом посмотрели на высокое, ясное и холодное небо, где курлыкали журавли. Растрепанный ветром клин тянул в район передовых позиций, выверенным путем, с севера на юг. Так рано — уже на юг? В какие теплые края? Где нет войны? Но война есть и в Африке. А когда эти журавли возвратятся в северо-западную Польшу, здесь войны уже не будет. Может, вообще на земле уже будет мир?

Замедленно, с усилием взмахивали крылами перелетные птицы. Чернышев, запрокинувшись, наблюдал их трудный, но неостановимый лёт. Вот вожак свернул влево, и клин, перестроившись, тоже повернул влево. На передовой было тихо, никто не стрелял. Ни друг в друга, ни в птиц. Журавли пересекли ее, углубляясь на восток.

Чернышев и Аня следили за ними, пока они не растворились в сизой дымке над тускло синеющими лесами. Чернышев вздохнул:

— Вот и проводили журавушек.

— Проводили, Коля. Почему-то грустно стало…

— И мне, — сказал Чернышев. — Проводы журавлей… Запомним их, Аннушка?

— Запомним, — сказала Аня. — Все запомним…

А через сколько-то минут, едва журавлиный клин истаял в голубовато-сером предосеннем воздухе, как передовые позиции взорвались грохотом и гулом. Будто люди спохватились и открыли беспорядочную стрельбу из всех видов оружия вслед перелетным птицам. Но люди стреляли друг в друга. Чернышев сразу же определил: артподготовка, и тут же еще — контрбатарейная стрельба. Наши начинают наступление? Однако ничто не предвещало его. Скрытность подготовки? И вдруг подумал: а что, если немцы начали контрнаступление? Ответил себе: ерунда, немцы нынче жидковаты, на контрудары у них кишка тонка.

Но к грохоту на западе прислушивался не без тревоги. Как и Аня, вмиг прильнувшая к нему. Как и все в медсанбате, кого этот грохот как бы пригвоздил на месте. Стояли и вслушивались во внезапный земной гром. Да нет, наверняка наши наступают! Однако почему ж тогда командир полка не вызвал его, Чернышева? Ведь Сидоров не  т я н е т, а батальоном в наступлении надо командовать с толком. Непонятно. И даже странно…

Из солдатской палатки, как наскипидаренный, выскочил рядовой Козицкий — рот до ушей:

— Извиняйте, товарищ капитан! Чудок не сшиб вас с товарищем сестрой…

— Извиняю, — хмуро сказал Чернышев.

— Торопился на волю! Послухать, как наши гваздают по фрицу! Сызнова пойдем вперед, товарищ капитан!

— Наши гваздают?

— Товарищ капитан, а кто ж ишо? Фриц вотще уже не наступает, толечко обороняется.

— Вообще-то да…

— Вотще — да! Наши молотят! Будь здоров, а? Сестричка, а? Фрицюганам капут, товарищ канбат!

По раскрасневшейся физии, по косноязычию и взвинченности Василя можно было подумать: клюнул. Но ведь солдат и температурит? Но ведь солдат и радуется: наше наступление возобновилось! Конечно, наше наступление, чье ж еще? Прав Василь: немцы в последнее время только обороняются, о наступлении не помышляют. А шумок между тем на передовой нарастает, делишки, следовательно, разворачиваются.

Как всегда в такой обстановке, принялись названивать: из медсанбата и в медсанбат. И вскоре — как гром среди ясного неба — новости: артподготовка немецкая, но будет ли атаковать пехота — пока неясно, скорее всего будет, да и танки якобы подходят. Вот так новость! Ну, правильно, когда предстоит наше наступление, накануне всех легкораненых, более-менее способных держать оружие, отправляют обратно, в свои части, медсанбат, так сказать, разгружается. А сейчас об этом и не заикнулись…

Аню вызвал врач, она чмокнула Чернышева в щеку, убежала. Он растерянно оглянулся, потоптался, но тут его самого вызвали — в палатку подполковника медслужбы к телефону. Требовался он командиру полка. Из телефонной трубки рвался — на фоне снарядных разрывов — неуемный басок:

— Чернышев? Засекай: Сидорова убило…

— Убило?

— Не прерывай! При артналете погиб, вместе с ординарцем. Потому собирай шмутки — и одна нога там, другая здесь! С командиром санбата улажу!

— Слушаюсь, товарищ майор!

— Хватай попутную машину — и в полк!

Оба кричали, хотя слышимость была приличная, — кричали, может, оттого, что связь могла прерваться в любую секунду. Если рвутся мины и снаряды, то и телефонный провод рвется осколками, тут важно договорить.

— Понял, понял, товарищ майор!

— Передай трубку подполковнику!

Командир медсанбата не кричал, а только протяжно, болезненно вздыхал да кивал, под конец произнес:

— Договорюсь с боепитанием, на их машине подбросим…

Хорошо, что я в форме, мое при мне, подумал Чернышев, лишь к Анечке заскочить, попрощаться. Однако — куда бы ни забегал — ее не было. Вместо Ани набрел на Василя Козицкого. Тот мигом сообразил, что к чему, выпалил:

— Собираетесь куда, товарищ канбат?

— В батальон! Сидорова убило.

— Я с вами!

— Давай. С Сидоровым убило и ординарца.

— Буду у вас за ординарца!

— Давай.

Попутка с боеприпасами с капризной призывностью сигналила на проселке. Оглядевшись — нет, Ани не видно, — Чернышев вскочил на подножку, оттуда в кузов, подпихнутый вновь испеченным ординарцем, следом — Василь Козицкий. Сидеть на ящиках со снарядами, когда вокруг рвутся снаряды, — не слишком завлекательно. А чем ближе полуторка подруливала к передовым позициям, тем чаще сюда залетали фрицевские гостинцы, и подчас крупного калибра. Ясно было, что немецкая артиллерия бьет не только по передовой, но и по ближним тылам. И еще как бьет! А что ж творится на передке? На участке полка, на участке его батальона?