Изменить стиль страницы

— Так это же надо отметить! — рванулся за шампанским Петро, попыхивая трубкой.

И они все же успели выпить по бокалу шампанского, прежде чем радио объявило посадку на московский самолет.

Юра улетел.

Хлынувший внезапно дождь не утихал.

— Петрик, сходи узнай, может быть, мы уже опоздали на автобус, — сказала Ганна.

Брата опередил Василько.

— Так и есть, опоздали. Последний ушел в город в шесть, — вернувшись, сообщил он.

— Доберемся в город на попутной, — невозмутимо, затягиваясь душистым табаком, отозвался Петро.

— А наши платья, наши туфли? — забеспокоилась Катруся.

— Не сахарные, — отшутился Олесь и шагнул под дождь, сохраняя несокрушимое спокойствие.

До центра они доехали в кузове грузовика, промокнув, словно в одежде ныряли в реку.

Олесь предложил всем зайти к нему, обсушиться, выпить чаю. Он теперь жил в самом центре, на улице Первого мая в новом доме.

— Спасибо, Лесик, но надо спешить домой, — за всех ответила Ганна. — Им, студентам, завтра в колхоз ехать.

Друзья попрощались.

Дома Ганну и Петра встретила Мирослава Борисовна, обеспокоенная столь долгим их отсутствием.

— Боже мой, так промокнуть! Вы же можете простудиться… Ганнуся, вот мой халат, надевай без разговоров, — командовала она. — Петрик, босиком не ходи! Наталка, неси сюда его шлепанцы…

Они уже сидели за ужином, когда Ганнуся вдруг сплеснула руками:

— Рубашки!

— Какие рубашки? — спросила Мирослава Борисовна.

— Петрика. Я их утром постирала и повесила на балконе. Кто мог подумать, что этот проклятый дождь…

— Нечего устраивать девятибалльный шторм в чайной чашке, — усмехнулся Петро. — Сейчас сниму.

— Когда же они теперь успеют высохнуть? Кошмар! — переживала Ганна.

— Над плитой высушим, — успокоила Мирослава Борисовна.

Петро вышел в тускло освещенный коридор и у самых дверей на балкон едва не наступил на черную замшевую дамскую сумочку. И не успел поднять, как вдруг послышался сперва сильный стук падающего предмета, затем чей-то сдавленный крик, похожий на зов…

Петро стремглав выбежал на балкой и весь похолодел: перед ним висела женщина. В ту же минуту он подскочил к повешенной, высоко подняв ее.

— Ганя! Нож! Быстрее! — как-то неожиданно и жутко прозвучал голос брата.

— Зачем он тебе? — сестра, выглянув в раскрытое окно, протянула нож и… ахнула!

— Кто это?.. Боже мой! Евгений Николаевич! Скорее!!!

Мирослава Борисовна поспешно увела в комнату Наталку и Любашу.

Кремневу и Ганне с трудом удалось вырвать незнакомку из тяжелого обморока.

«Где я ее видел? — пытался вспомнить Кремнев. — Да, сегодня на лестнице, когда возвращался домой».

Петру было известно, что самоубийцы оставляют записки или письма. Пока незнакомку приводили в сознание, он осмотрел содержимое черной сумочки. Кроме просроченного на несколько месяцев паспорта на имя Меланы Орестовны Гринь квитанции из камеры хранения, двух ключей от чемодана и пятнадцати рублей денег — больше ничего. Но теперь он знал, кто эта женщина, которая сейчас лежала в его комнате, на его кровати. И мысленно он говорил себе: «Да, да, Николай Островский тысячу раз был прав: эгоист погибает раньше всех. Он живёт только в себе и для себя. И если исковеркано его «я», то ему нечем жить. Перед ним ночь эгоизма, обреченности… Но когда человек живет не для себя, когда он растворяется в общественном, то его трудно убить, — ведь надо убить все окружающее, убить всю страну, всю жизнь…»

Человек «умеет жить»

Мелана лежала не шевелясь, как мертвая, хотя смутно до ее сознания доходили тревожные людские голоса. Ей казалось, что она уже никогда не вырвется из беспросветного мрака, где чьи-то сильные пальцы впились ей в горло. И этот шум… нестерпимый шум… и холод… Когда же ощущение шума в ушах стихло, она почувствовала, что отогревается, оживает.

— Где я? Кто вы? — открыв глаза, сдавленным голосом спросила Мелана.

— В доме друзей, — веселым и дружелюбным тоном отозвался Кремнев, и его черные глаза под сросшимися бровями, в первое мгновение испугавшие Мелану своей строгостью, как только он улыбнулся, неожиданно показались ей по-отцовски ласковыми.

— Но… я вас… вы меня совсем не знаете.

На глазах появилась непрошенная слеза и покатилась вниз.

— А плакать зачем? Вот сейчас мы выпьем валерианочки, — проговорила тоненькая блондинка с ямочками на щеках. Она взяла мензурку с водой, отсчитала капли и бережно, чтобы не пролить на платье Мелане, поднесла к ее губам.

Мелана покорно выпила, поблагодарив Ганну.

Когда прошла первая минута исступленного горя, Мелана вдруг вся затрепетала от сознания, что ее покинуло чувство своей ненужности. Она облегченно вздохнула всей грудью.

Мирослава Борисовна нагнулась и подняла с пола траурную ленту, видимо упавшую с руки Меланы, когда ее закосили в комнату.

— У вас кто-то умер? — осторожно спросила Ганна.

— Дочка, — как бы снова поднимая непосильную тяжесть, громко вздохнула Мелана. — А моего сына…

— Нет, нет, вы лучше ничего не рассказывайте, — остановила ее Мирослава Борисовна, испугавшись, что это может травмировать женщину.

«Пускай выговорится, пускай успокоится, — сказал жене взгляд Кремнева. — Самое страшное для нее сейчас апатия, безразличие, равнодушие».

В первую минуту, когда Мелана начала свою исповедь, в душе Петра шевельнулось неприятное чувство: «Эта особа достаточно раскрыла свою жизненную позицию, а сейчас будет винить кого угодно, только не себя за легкомыслие, которое едва не стоило ей жизни…»

Но беззвучный голос рассудка тут же упрекнул:

«Как ты можешь судить человека, если не умеешь подмечать в нем то, что скрыто от тебя? Может быть, здесь кроется нечто более значительное, сложное? Не спеши с выводами, может, личная драма этой молодой женщины, как охотника по заячьему следу, приведет тебя к медведю. И может быть, тебе откроется не только то, с чего началась ее беда, а ты сумеешь разглядеть более широкий конфликт. Сложны оттенки чувств человека, но ты знаешь, сколько терпения, такта, чуткости, психологической тонкости понадобится в твоем нелегком труде».

Сейчас Петро открывал для себя удивительно противоречивый характер Меланы. Но ее искренность… Не зря же этот драгоценный дар природы сравнивают с красотой, талантом, умом… И уже не просто вежливость или любопытство, а скорее чувство, похожее на муки голода, заставило Петра слушать эту женщину, позабыв, что ему необходимо собрать вещи, отобрать нужные тетради с набросками. Он собирался в колхозе работать и писать.

Меж тем исповедь, в которой чередовались нежность и надежда со страстью и гневом, близилась к концу…

— Так вы уже читали этот фельетон? — краска залила бледное лицо Меланы. — Жаль, что его автор не до конца назвал зло своим полным именем. И это потому, что Петро Ковальчук, совсем не зная меня, никогда не видя в глаза, взялся думать и говорить за меня…

— Жанр фельетона это позволяет, — возразил Петро, выдержав взгляд, полный открытого упрека. — Важен сам факт.

— А человек? Человек не важен? — теперь она уже посмотрела на него удивленно, почти с испугом, хотя и не подозревала, с кем говорит. — Да он же своим колючим пером расписал меня такой, что мне другой дороги нет, как только в петлю…

— Теперь вы задним числом раскаиваетесь, — заговорил Петро. — А тогда…

— Вы хотите сказать, что я тогда была бездушной? Да?

Петру стало неловко, он сконфуженно молчал.

Мелана вдруг присела на кровати, схватила руку Ганны, точно чего-то испугавшись.

— Вы очень волнуетесь, не надо рассказывать, — попросил Кремнев.

— Нет, нет, того, что они делают… нельзя допускать! Это преступно…

— Успокойтесь. Кто «они»? — спросил Кремнев.

— Его прихлебатели… подхалимы… Они с почтением говорят о Димарском: «Этот человек умеет жить»… Боже мой, как я уставала! С утра топчусь на кухне, чтобы вечером они пировали… Сперва думала, что все эти приемы у Димарского от чистого сердца, от доброты… И я сама старалась, чтобы угодить… Но иллюзии мои пропали, когда я поняла, зачем собираются у нас эти люди. Бывало, из кухни слышу, как Димарский безжалостно, точно топором рубит, кричит: «Разгромить!» Пройдет неделя, другая, приносит он домой газету. Настроение у него чудесное.