Никто уже и не думал об автобусе.

Ты так обострил мой слух и утончил мое чутье, что я чуял беду загодя, очень загодя.

Я убивал, когда не сидел с тобой ночами напролет на широченном подоконнике в твоем подъезде, слушая твою болтовню — но уж тех, кто звал меня убить, я не слушал. Наверное, надо было — но не мог. Мне и так было довольно этой тяжести и этого постоянного смрада грязных смертей.

Я убивал уставших от страха. Смертельно измученных безнадежным ожиданием. И волей-неволей я снова становился твоей личной охраной — потому что сам начал за тебя бояться. Не слишком хорошо понимал, что тебе грозит — но чуял эту угрозу.

Ты был слишком красив, слишком талантлив и слишком независим. Любого из этих «слишком» хватило бы на целую смерть. Мне снова стало страшно оставлять тебя на рассвете.

Однажды вечером ты встретил меня в слезах — ты-то, гордец, который не умел плакать вообще. «Этот гад, он мне сказал… ты знаешь… я не могу тебе повторить», — ах, неужели он думал, что может говорить тебе это безнаказанно? Уж его-то я навестил во сне. Он и мне сказал это, мразь, самоуверенная напоследок, жалкая и отвратительная, пропитавшаяся запахом грязной смерти до костей. Он, убивавший словами, палач в подметных письмах, выродок, думающий, что пришло удобное время — он умер бы лишь парой месяцев позже, так же, как его жертвы, но я не хотел, чтобы он пачкал тебя своими мыслями. Я убил его, не нарушив Кодекса, убил обреченного, отпустил упыря, подарив ему смутную, еле тлеющую надежду. Честно говоря, он этого не заслужил. Но ты привалился ко мне плечом и сказал:

— Я думал, умру от омерзения.

— Ты простишь мне убийство? — спросил я.

Ты пожал плечами, отвел глаза.

— Не знаю… я как-то испугался… Да ну, ты просто застал меня врасплох! — ты посмотрел на меня, уже почти улыбаясь. — Это вообще нечестно. Ты меня подловил, когда я собой не владею. Давай в другой раз?

— Ладно, — сказал я. — Я вернусь к этой теме потом.

Но потом в мире людей началась новая война.

Ты обрушил все это на меня чудесной белой ночью, вцепившись в мой свитер, задыхаясь от спешки, ужаса и негодования. Будь я проклят, ты был в военкомате! Они хохотали до упаду, они выгнали тебя, слава Господу! Ты, сумасшедший — ты, близорукий, не носящий очки из принципа, ты, с вывернутыми суставами на ногах, ты, солнечный луч — что ты задумал, орал я и тряс тебя за плечи. Ты хочешь, чтобы тебя подстрелили, как зайца — первый же встречный настоящий солдат, первой же случайной пулей, играючи?! Ты подохнуть хочешь?! Ты уже давно не умирал, да?! Ты соскучился по убийцам?! Дурак, несчастный милый дурак…

Ты вырывал руки, фыркал, ругался безобразными словами. Ты — человек, ты намерен защищать свой город, мне это ясно?! Я ни черта не смыслю, я — вообще ходячий мертвец, который сам подох еще при царе Горохе! Хоть весь мир сгори или провались, мне все равно! А ты…

А может, тебе вдруг захотелось кого-нибудь убить, спросил я вкрадчиво. Ах, я подонок…

Ты отшатнулся и замолчал. Весь этот человеческий яд, паника, истерия, вся эта цветная мишура, которой живые обвешивают свои войны, все это стекло и осыпалось перед твоими глазами. Ты сел на наш подоконник, уставившись в пространство, обхватив себя за плечи. Я сел рядом, и ты не отстранился.

— Что ж мне делать? — спросил ты потерянно.

Мне захотелось встать на колени и звать тебя в ночь. Я прикусил язык.

— Поживи еще чуть-чуть, — попросил я. — Пожалуйста. Мне нестерпимо тебя терять.

— Зачем я тебе? — спросил ты с печальной улыбкой. — Я же, в сущности, никому не нужен…

— Мне нужен, — сказал я. — Ты — мое солнце. Другого у меня нет.

— А почему кто-то должен умирать за меня? — спросил ты.

— Люди, за редчайшим исключением, умирают лишь сами за себя, — сказал я. — Как бы тебе не умереть за кого-то, дружище.

Ты сморщил нос и пренебрежительно усмехнулся. Я чувствовал тихое счастье: еще день? Еще неделя? Еще месяц?

Еще полгода… Все понеслось с безумной скоростью.

— Мои уезжают, — сказал ты через неделю. — В тыл, на юг. Отца эвакуируют с заводом.

— Как это «мои»? — спросил я. — А ты?

— Ты не поедешь, и я остаюсь, — заявил ты, упрямый дуралей. — Ты-то ведь не поедешь?

— Я тут похоронен, — сказал я хмуро.

Ты самодовольно ухмыльнулся, бесценный насмешник:

— Ну вот, а я тут еще живу.

Мне захотелось тебя ударить.

— Только попробуй остаться! Я… я не знаю, что… Я тебя побью!

Ты расхохотался:

— Нет уж. Это мой город. Это наш город. Никуда я, конечно, не поеду. Баста.

— Ты опять говоришь, как воришка, — бросил я уязвленно.

— А ты опять говоришь, как зануда. Мы тут останемся, — заявил ты безаппеляционно.

Ты остался. Мне никогда не удавалось тебя переубедить.

Никаких танцев. Ты, санитар в госпитале, засыпал у меня на коленях, а во сне говорил ужасные вещи. В городе становилось все темнее. В конце концов стемнело совсем. До могильного мрака.

Зачем, зачем я слушал тебя? Почему не дотащил до вокзала за шиворот, почему не втолкнул в вагон насильно? Зачем я всегда тебя слушаю?

Ты согревал надеящихся. Я отпускал безнадежных. По ночам мы дежурили в одном госпитале. Насилие висело в воздухе, как ядовитый газ. Грязные смерти пропитали все на вершок. Ты становился похожим на собственную тень; в тебе было все больше света и все меньше плоти.

Двадцать пять лет назад, когда ты был голоден, я мог приносить тебе жареных рябчиков. Теперь я приносил ужасный хлеб, черный, пополам с опилками, жмыхом и еще какой-то дрянью — а ты смотрел на меня потрясенно и говорил:

— Где ты это взял, ворюга?

Там, где я это взял, оно бы уже не пригодилось, поверь мне…

В городе наступила такая тьма, что я почти не оставлял тебя одного. Тусклый свет брезжил еле заметно лишь несколько часов в сутки, бледно освещая вмерзшие в сугробы трамваи и трупы. Смерть стала страшно шумной, смерть стонала, свистела и грохотала над головой, смерть стала рваными клочьями раскаленного железа, кирпичами, щебнем, воющим пламенем… она затихала лишь затем, чтобы подкрасться понезаметнее. Эта новая смерть была такой грязной, что я приходил в отчаяние. Ночные Хозяева города не могли с ней справиться — а дневные его хозяева… да что говорить! Я видел слишком много. Больше, чем душа смертного может выдержать — но я не смертный. Мертвые знают — и молчат.

Я принес тебе плитку шоколада с таким чувством, будто дарю бриллианты.

— Это уже серьезно, — сказал ты без улыбки.

— Владелец этого за тебя не умрет, — отвечал я. — И это — не последний его кусок.

— Ты просто жуткий тип, — сказал ты. — Жуткий и беспринципный.

— За владельца этого шоколада умирает десять человек в день, — сказал я. — А может, и сто — как знать.

Ты облизнул прозрачные пальцы.

— Слушай… ты убьешь меня, когда станет совсем нестерпимо? — спросил ты, улыбаясь горестно и устало. — А? Пожалуйста…

— Я надеюсь, что мы этого избежим, — сказал я как можно убедительнее, потому что не мог тебе врать.

Я не убью тебя. Что бы не случилось, я буду выворачиваться из собственной тени, чтобы помочь тебе выжить. Мне кажется, это для чего-то надо. Я не знаю, для чего. Я — просто ходячий мертвяк. Я не понимаю, зачем миру вообще эта абсолютная, бесполезная, бесплотная красота, которую ты создаешь. Я знаю только, что лично для меня она стала смыслом. У меня больше ничего нет.

Я бы тянул тебя, как мог. Я был готов на что угодно. На воровство. На нарушение Кодекса. На любые опрометчивые поступки. Я стал ценить смертную жизнь так дорого, что сам себе поражался. Черные тени под твоими глазами. Кости, выступившие из эфемерной плоти. Как же живые могут делать с тобой и друг с другом то, что делают? Это не умещалось в моей голове.

— Ну должны же наши начать наступление, в конце концов?! — говорил ты с детской надеждой.

Кто тебе — «наши»? У тебя украли карточки — убили бы тебя, если бы не мое криминальное пособничество. На тебя косились. Мы с тобой были подозрительны твоим бдительным согражданам. Мне не придумать, в чем нас подозревали: в шпионаже? В измене? В противоестественном союзе?