Вспомнив о нагане, Харитон оторопел от бессилия, бездумно охлопал свои карманы и в пиджаке наткнулся на банку с медвежьим салом, которую нес Любаве с кухни, да забыл о ней. «Вот, вот, вот, — встрепенулся он. — Вот это и надо для первого разу». Он быстро открыл банку из-под леденцов и стал жирно мазать гужи умновского хомута.
Устоинцы помнят, как за Турой случилась громко нашумевшая история. Когда строили дорогу на Кумарью, все население правобережья привалило туда зашибить нечаянную копейку. Пора была межсезонная, ведренная, а на дороге, кроме поденных, платили кормовые и за постой — так что охотников на земляные работы было много. Ездил на двух лошадях и Федот Федотыч — разве он мог уклониться от дохода. Подрядчик, немец Серафим Иванович Зимель, которого мужики прозвали Сарафаном Зимним, сперва рассчитывал хорошо, но потом стал мотать, недодавать, а к концу работ кормовые и за постой положил водкой. Началось веселье, бывало, что и на дорогу стали приезжать с гармошкой да песнями. Но были и трезвые головы, которым не понравился новый установ, и они уезжавшему в город Сарафану Зимнему намазали гужи медвежьим салом. Первую версту лошадь прошла спокойно, фыркая и разминаясь, а дальше с нею стало твориться непостижимое: она металась из стороны в сторону, всплывала на дыбы, испуганно храпела и наконец хватила тележку с Сарафаном и понесла во всю прыть. И чем неистовей она рвала гужи, тем сильнее согревались они на оглоблях, и запах разогретого сала до того довел обезумевшую лошадь, что она, вероятно, всей своей взмокшей кожей слышала густое, горячее дыхание зверя и на полном маху бросилась с десятисаженной насыпи вниз. Погибли и лошадь и подрядчик немец Сарафан Зимний. Уцелел только кучер, выпавший из тележки на дороге.
Чтобы не заподозрили в злостном деле лесника Мокеича, Харитон перебросил из умновской таратайки в свою телегу мешок с остатками овса и, проткнув его ножом, версты две сорил по своему следу чужим зерном. Всякому ясно, что ехал в город вороватый человек, а гнаться за ним нет никакого резону.
Утром милиционеры, ехавшие в Устойное на умновской таратайке, так и рассудили: пропажа невелика. Спасибо, хомут с дугой не подхватил: должно, не заметил.
А дальше произошло следующее.
Жеребец, прошлым годом едва не угодивший в медвежьи лапы, на всю жизнь памятлив остался и сразу же уловил звериный запах, в который и поверил и не поверил. Милиционеры, один пожилой, а другой совсем мальчишка, едва-едва напялили на него хомут. Бородатый Мокеич, ублаженный за ночлег и самовар милиционерским куревом, тоже хлопотал около таратайки, стараясь угадать по следам, кто тут побывал ночью.
— Расшевелили деревню — потек народ. Кто-то ищет местечко притулиться, а другой, проныра, так и глядит напакостить. Прежде и обыку не было закладать ворота, а теперь хоть днем держи на запоре. На неделе бадью у колодца отцепили. Новая бадейка. Ты его не дергай, на дергай, — советовал Мокеич молодому милиционеру. — Почуткой жеребчик, — видать, ночью потревожили — вот и шалит. Ишь, глядит сентябрем. Добрых кровей. Михаил Корнилович Ржанов худых коней не держал. Бывало, пролетит мимо — одно что ветер. Дай-ка подержу его, а вы уж садитесь. Ну, ну, эко ты распалился, — Мокеич спокойной рукой погладил жеребца по шее. — Давай с богом. Ничего, дай ему вожжей, охолонет на ухабах. Ну-ну, совсем дикой.
В узкую таратайку милиционеры в толстой, дорожной одежде едва втиснулись, заклинили друг друга в высоких бортах. Молодой хотел закурить и не мог добраться до кармана, улыбнулся Мокеичу. Пожилой надел кожаные перчатки, вожжи намотал на руки.
— Пашел!
Как только Мокеич отпустил узду, жеребец заплясал со всех четырех ног и рванулся к дороге. Двухколесную таратайку так и подбросило, и пошла она вилюжить, выхаживать от канавы к канаве, совсем куцая, невесомая, как высоко подрезанный лошадиный хвост. Благо, что у таратайки оглобли жестко связаны с люлькой, и хоть она угрожающе кренилась с колеса на колесо, но не опрокидывалась. С каждым поворотом дороги медвежий запах все ближе и ближе подступал к морде жеребца, и он дико храпел, дрожал вспотевшими пахами, разбрасывал из-под шлеи шматки пены, рвал вожжи из рук милиционера и железными удилами раскровенил себе пасть. Наконец он метнулся с дороги и хлестнул таратайку о еловую валежину. Молодой милиционер попал под железную ось, и жеребчик, ломая оглобли, помял ему грудь. А тот, постарше, что кучерил, долго не мог освободиться от намотанных на руки вожжей и волочился по лесным завалам до тех пор, пока не порвались вожжи.
Только на другой день кумарьинские мужики, ехавшие с хлебом в город, подобрали милиционеров: старший с выломанными руками — в чем душа, а другой, молоденький, уже успел оправиться, хотя при всяком неловком движении хватался за грудь.
Жеребца вообще не нашли. Следы его затерялись на лосиных тропах среди безбрежных моховых болот, поросших чахлым березником, трехлистной капусткой — лосиным лакомством — и багульником, который по всей Туре за дурной запах называют клоповником.
X
Харитон Кадушкин прямо с дороги проехал на сенной базар и продал своего буланого мерина вместе с телегой, упряжью и запасом овса. Лошадь у него купил семейный мужик, собравшийся своим ходом на Уралстрой, где коновозчикам на своих конях сулят барачное жилье, фураж и сапоги с рукавицами из свиной кожи. «И мне бы туда, — пожалел Харитон, расставаясь с доморощенным мерином. — Домой теперь все едино дорога заказана, да и провались это Устойное — только и есть что родился в нем, да Дуня там осталась, а так, скажи, и вспомнить нечем». И еще одна мысль понуждала Харитона подальше убраться от родных мест — он думал, что ржановский жеребец непременно зашиб Якова Умнова и расследование может кончиться плохо для Харитона. И в то же время Харитон не был настроен на дальнюю дорогу, он всей душой был прикован к родному краю и чувствовал, что ему не просто оторвать его от сердца. «Денечка три-четыре поживу здесь, — успокаивал он себя. — Ежели искать станут, везде найдут. Схожу на кирпичный, там всяких берут. Останусь, так и Устойное — рукой подать… И узнать же надо, что с ним, с Яшкой-то. Может, и в самом деле захлестнулся. Зря все это я придумал тогда, в горячке. Живи бы он, черт с ним. Все равно богаче жить не будет. Ума нет. Ей-богу, сходить бы туда, на Мурзу, поглядеть, где его шваркнуло. Небось и до Мурзы не донес. Жил бы он, право слово». Харитон уже не испытывал к Якову Умнову ни ненависти, ни чувства мести, но не было и жалости, а было раскаяние и желание побывать на Мурзе. Ему бы узнать, как все произошло, и тогда станет легче.
Закинув за плечи холщовый мешок с луковицами по углам, к которым были привязаны веревочные лямки, Харитон явился в дом Семена Григорьевича Оглоблина и постучался в парадную дверь.
Открыла Елизавета Карповна, в темно-зеленом платье с глухим высоким воротником, а рукава от локтя до запястья в обтяжку на множестве пуговиц. На ногах лакированные сапожки на высоком подборе. Она не сразу узнала Харитона, но по его одежде, выгоревшим на солнце нестриженым голосам определила, что человек из деревни, и глядела доверчиво.
— Здравствуйте, Елизавета Карповна, — поклонился Харитон и с робкой, извиняющейся улыбкой оглядел себя. — Не признали?
— А вот теперь узнала. Милости прошу, Харитон Федотыч. Давненько вы, однако, не бывали.
— Все пути не было, да и беспокойство вам…
— Проходите, раздевайтесь. Я на перерыв прибежала. Сейчас уйду, а вы будете домовничать. — Она ушла на кухню и оттуда говорила: — Да вы посмелей. Женился, так небось смелей стал, а? Посмелел, спрашиваю?
Он разделся, снял сапоги, заглянул на кухню: Елизавета Карповна сидела за столом и ему указала на табурет.
— Садитесь, оставлю вам еду, ешьте без меня. Вот — умывайтесь.
— Я сыт. Если бы дело какое по хозяйству — я это люблю. Вы теперь…