Она поставила на стол медный подсвечник с обгоревшей свечкой, рядом с ним положила коробок спичек, а лампу взяла и ушла с нею в свою спальню. Дверь оставила приоткрытой, и Харитон, устроившись на диване, видел в спальне изголовье большой дубовой кровати, ночную тумбочку, тоже под дуб, и бамбуковый столик с круглым зеркалом, баночками, коробочками и флаконами. Лампа стояла на столике и хорошо освещала изголовье кровати, тумбочку, а свет ее, отражаясь в зеркале, ровно и мягко ложился на утомленное лицо Елизаветы Карповны, которая села перед столиком и тонкими пальцами стала втирать в подглазья мазь. Вскоре из спальни в столовую пришел густой волной уже знакомый запах цветущего шиповника.
Елизавета Карповна часто приближала свое лицо к зеркалу, мочила о язык кончик мизинца и расправляла брови, хмурилась, поднимала их и смыкала.
Харитон глядел неотрывно на Елизавету Карповну и вдруг услышал, как сердце его ударило и стало колотиться сильно и часто где-то у самого горла, отчего во рту все воспалилось и высохло. «Выпью немного, может, отпустит», — подумал Харитон и, взяв со стола бутылку, крупными, но беззвучными глотками выпил до дна. Едва он лег, как почувствовал в груди теплое облегчение и тихое падение вниз. Но сна не было.
Он хотел обдумать свое положение, вспомнить избу лесника Мокеича и умновскую таратайку, крепко зажмурил глаза, однако по-прежнему явственно видел округлость небольшой скулы хозяйки, ее длинные руки, которые она легко держала на весу, приподняв локти. А запах шиповника, казалось, исходил от подушки, от кожи дивана и совсем сбивал и путал мысли.
Волнуясь и злясь на себя за неуместную слабость, он стал заботливо и ревностно вспоминать, как она утром близко подходила к нему, как глядела на него снизу вверх с откровенным любопытством и снисходительным вызовом. «Что это значит? Конечно, — пьяновато набрел он вдруг на обидную мысль, — конечно, они о нас спорили, из-за нас ссорились, будто мы маленькие какие дети и без посторонней помощи не сумеем толково и разумно устроить свою жизнь. А на меня глядит как на интересную зверушку. Всему удивляется. Все в диковинку. Показал бы я ей зверушку», — с мстительной прямотой подумал Харитон.
Он чувствовал, что в нем поднимается слепая и уязвленная сила, и хочется ему оттого мять, ломать, скрутить и унизить Елизавету Карловну до нестерпимой боли, и в то же время он понимал, что неосознанная злоба и щемящая душу жалость росла в нем и нужна была ясность мысли, определенность. Думая о Елизавете Карповые и о себе, он закрывал и открывал глаза и опять видел ее, сидящую на кромке кровати и снимающую чулки. Она была уже в короткой шелковой рубашке, которая не только не прикрывала ее ног и груди, а, наоборот, с какой-то опадающей легкостью касалась ее тела и при любом неосторожном движении готова была соскользнуть с полуобнаженных плеч. Елизавета Карповна медлительно сняла чулки, потом попеременно один за другим надела их на руку и стала внимательно рассматривать. Он слышал шелест сухого шелка, и этот шелест доверительно окружил Харитона со всех сторон, в нем слышалось согласие, капризное разрешение и совсем подступившая близость.
Харитон не сомневался, что она видит и понимает его взгляд из темноты, и под этим посторонним, именно посторонним, чужим взглядом ей не неловко, а сладко, потому что она хорошо знает заученную роль привлекать. Но она должна была как-то сказать ему о своей игре и сказала, когда, дотягиваясь до журнала на столике, одернула на коленях кружевной подол рубашки. «Балуется, как с малым ребенком, — обижался Харитон и вдруг пригрозил: — Доиграешься вот, гляди».
Наконец она поставила лампу на тумбочку к кровати и легла под одеяло, поправила на подушке волосы. Потом, положив локти поверх одеяла, подняла к глазам журнал. А Харитон все смотрел и смотрел и так был занят разглядыванием ее, что, не заметив того сам, несколько раз громко вздохнул. Потом нескромно кашлянул — это уже умышленно.
— Что же вы не спите, Харитон Федотыч? — спросила его Елизавета Карповна. — Надо спать.
— А у вас, Елизавета Карповна, детей нет? — вдруг сказал Харитон и удивил сам себя своими неожиданными словами, облокотился на подушке, смелея оттого, что она заговорила с ним.
— Я хотела, да не случилось. У нас ведь с ним большая разница в годах.
— Нерожалая, выходит, по-деревенски сказать.
— Сказать можно, но это вульгарно, по-моему.
— Да как не вольготно, — не расслышав, согласился он и, веселея, определенно подкашлянул: — Да ведь молодой только и пожить.
Его подкашливание и это отвратительное слово «нерожалая» оскорбили ее грубым откровением, и она не менее беспощадно к себе подумала: «Вот так тебе и надо!»
Елизавета Карповна сама себе показалась пошлой, мерзкой, и ей опять захотелось плакать от своей незащищенности и жалости к себе. «Боже мой, боже», — не могла она успокоиться и чувствовала, что горела от стыда, горечи и досады. Она первый раз с отчаянием поняла, что женская воля, о которой она легко и подспудно мечтала, лжива и оскорбительна. «Это воля быть всякому вольным с тобой, — думала она. — Легче неволя, чем воля». И она зашлась тихими оглушившими ее слезами, словно предвидела свою обреченность на одиночество.
А Харитон все смелел и смелел, настроившись на легкомысленную шутливость:
— А у нас, Елизавета Карповна, в селе тоже живет такая семья: он уж дед, а она вот, как вы, цветок ровно. Феней зовут. Так о ней говорят: на Фенины слезы глядючи и мужик заплачет. Это я к тому, что мы с вами одни…
Елизавета Карповна задула лампу и, встав с постели, заперла дверь на крючок. Харитон же, поворачиваясь на диване, не слышал этого и рассудил, что выждет, когда уснет Елизавета Карповна, и придет к ней. «А чего долго-то ждать. Помешкаю и пойду. Она все равно сонной сделается. Ихая сестра знает, как стыд прикрыть. Этому их не учить».
Поначалу Харитон в своих мыслях никак не мог отъединить ее от Семена Григорьевича. Глядя на нее и разговаривая с нею, он все время вспоминал и думал о нем, считая это самым важным. Она сама по себе для него не имела никакого значения. Но когда Харитон разглядел ее в спальне, когда вспомнил ее слова о том, что муж много старше ее и она любит злить мужа, и от него не имела детей, она заняла все его мысли, и ему, Харитону, уж больше не было жалко Семена Григорьевича, который не должен оставлять одну такую красивую и приметную людям женщину. «Живой о живом думает», — оправдал себя Харитон и пошел к дверям спальни. Он тронул их и не поверил, что они заперты, толкнул сильней — в петельке брякнул крючок. Харитон мгновенно угас, мучаясь от стыда и раскаяния, вернулся на диван, но не лег, а сел, обеими руками обхватил голову, и сумрачные мысли о доме, о жене, мысли, как бы ждавшие его отрезвления, живым и тяжелым укором легли ему на сердце.
XI
Страна остро нуждалась в хлебе.
Урало-Сибирская зона осенью прошлого года собрала хороший урожай, и держателем хлебных излишков был не только кулак, но и середняцкая масса. Нужна была кропотливая разъяснительная работа с середняком, чтобы он поделился своими запасами с городом. В большинстве случаев труженик села участливо отзывался на голос рабочего, отсыпал из своих сусеков и без лишних выгод вез зерно на государственную ссыпку. Но кое-где ретивые заготовители, подогретые враждебным словом разбитой оппозиции, разговаривали с середняком на языке грубого нажима и даже угроз. В вышестоящие инстанции от мужиков пошли жалобы, а поток зерна из глубинки резко упал.
Чтобы метод безоговорочного изъятия хлебных излишков не сделался по деревням массовым, секретарь Омского окружкома партии ВКП(б) Филаков, знавший Сталина по туруханской ссылке, добился с ним телефонного разговора, а на другой день выехал в Москву.
Сталин скоро и радушно принял Филакова, с большой озабоченностью выслушал его и сказал:
— Подобные сигналы, товарищ Филаков, поступают и из других районов страны. Это тревожные факты, и вы хорошо сделали, что не поленились и приехали к нам. Вероятно, в практике кампании по усилению хлебозаготовок товарищи на местах допускают перегибы и отступления от линии партии, а это грозит дать отрицательный как экономический, так и политический результат. Этому надо положить конец.