Слова Сталина глубоко залегли в душу Филакова, и он, возвращаясь домой, знал, что с ретивыми заготовителями, которые хотят поссорить мужика с Советской властью, надо решительно бороться.
В Зауральске сибирский экспресс имел продолжительную стоянку, и Филаков пошел в ресторан перекусить.
— Костя! — окликнули Филакова, и тут же к его столику подошел большой и широкоплечий с обкатанными губами большого рта Сидор Амосович Баландин. Они обнялись. Сели. Пока удивлялись да охали, перронный колокол предупредил, что сибирский экспресс через пять минут отправляется.
— А ведь я, Сидор, везу такие новости, но рассказывать, извини, некогда. — Филаков мигал утомленными глазами. — Может, до Талицы моим поездом доедешь? А там на перекладных, по своей вотчине. У Сталина ведь я был.
— У тебя не поймешь, где правда, а где околесина. Неуж в самом деле?
— Говорю тебе. Пошли. В купе я один. Поговорим.
У почтового окошка Баландин отбил в Байкаловский райисполком телеграмму, чтобы ему подали лошадь к сибирскому экспрессу.
Колокол ударил три раза. Под окнами рассыпался свисток начальника поезда, и вагон дернулся. Внизу под полом что-то заскрежетало, начало бить по железу, поскрипывать и, наконец утихая и потрескивая, наладилось на деловое шипение, будто отдирали на клей посаженную парусину. Проводив резкие и громкие звуки, мешавшие говорить, Филаков стал рассказывать, утаивая в своих глазах живые искорки.
— Мы, Сидор, партийцы старые, и нам положено в зачатке видеть то или иное надвигающееся событие. Сталин сам озабочен: нельзя, говорит, обижать середняка. А у нас на местах есть такие, отца-мать распатронят.
Баландин нетерпеливо шаркал по полу своими тяжелыми сапожищами:
— Да ты, Костя, по порядку. Тебя это как на него вынесло? На самого-то?
— Давай о главном, Сидор. У тебя округ большой, и ни одной ошибочки не должно быть в разговоре с мужиком-трудягой. Сбиваешь ты меня немного. На чем я остановился? У нас, говорю, товарищ Сталин, местами до чего дошли — видят у мужика на окнах новые занавески — налог. Граммофоны, швейные машины обложили. До учителей добрались. Сталин, этот все думает. Облокотился на стол вот так-то и хмурится. А потом встал, прошелся по кабинету, остановился у окна и манит меня пальцем к себе. Вот, говорит, гляди, товарищ Филаков, вчера все газоны были по-весеннему зелены, а сегодня на них лежит снег. Что это, по-вашему? Отрыжка зимы, говорю. Вот именно. Именно отрыжка, товарищ Филаков. Оппозицию мы крепко пообщипали, но она дает о себе знать. Мы должны быстро распознавать всякого рода уклонистов и выводить их на чистую воду. Вот сейчас-де некоторые товарищи настаивают на обязательном займе для деревни. Мы-де выпустили двухсотмиллионный заем и хорошо разместили его среди рабочих и служащих. Надо-де провести теперь такого же рода заем специально для деревни. А чтобы крестьянин поверил этому займу и полюбил его, нужно сделать его более близким для мужика, заманчивым, можно-де, например, связать его с натуральными выигрышами. Шутка ли выиграть сельскохозяйственное орудие, швейную машину или сепаратор! Тут и я словечко вставил. Не пойдет, говорю, мужик на это дело, товарищ Сталин. Мужику, говорю, ситец нужен, керосин, мыло, а не лотерея. И я так думаю, товарищ Филаков. И Центральный Комитет так же думает. Вообще-то заем, говорит, делу не помеха. Игроки всегда найдутся, но зачем его делать обязательным. Раз обязательный, тоже опять и выйдет: ты, мужик, дай нам хлеб, а мы тебе бумажку, авось каток ниток выиграешь. Опять и толкнем деревню в руки спекулянта. Вроде бы и хороший шаг — заем, а видите, куда рассчитан. Потом опять походил он по дорожке, а я все стою у окна, походил и — ко мне. Подошел. Ничего, говорит, возвратный снег весны не остановит. А хлеб-де у середняка надо брать, но на почве союза. А перегибщиков и всяких извращенцев, которые волей-неволей скатываются в болото уклонистов, убирать от всякого святого дела. Да ведь они, говорю, товарищ Сталин, эти перегибщики, не переведутся, пока от низовых работников не перестанут требовать усиления хлебозаготовок. Взятые темпы хлебозаготовок снижать не следует, товарищ Филаков. Это наша общая победа, но методы разверстки, обязательных займов, нажима на середняка — все это должно быть решительно исключено. М-да, тяжело вздохнул он, хлеб, хлебушко — всему корню дедушко. И задумался опять. Умолк. А подумав, вроде бы собрался с силами, заметно приободрился. Нам, сказал, нам, товарищ Филаков, что крестьянин, что рабочий — пальцы одной руки: какой ни укуси, тот и больно. Взять да съесть хлеб, ума много не надо. И правильно-де товарищи с низов сигнализируют нам, что пришла пора говорить с мужиком на равных. Это я, Сидор, слово в слово запомнил. Надо позаботиться, чтобы в стране была такая обстановка, при которой хлеб не выедался бы. Значит, надо расширять посевы. А если мы за каждый пуд будем брать мужика за горло, как учила оппозиция, мужику ничего не составляет свести весь свой посев до огородных размеров. Это в лучшем случае. Вот тогда нам воистину будет хана. Пока нет машин, надо терпеть и ладить с мужиком-хозяином. Самый лучший заем не заменит нам деловой экономической спайки города и деревни. Значит, с деловой частью деревни надо устанавливать и крепить связь. Бедняцкие хозяйства, говорит, мы освободили от налогов, но не освободили от долга перед землей засевать свой клин. Это тоже, говорит, важнейшая для нас и задача, и забота. Тут я ему, Сидор, и высказал, чем мучился. Думаю, пусть знает, а уж там как бог даст. Мы, говорю, на местах примерно так же маракуем: расширять посевы, помогать бедняку, не обижать мужика. А на деле-то не всегда выходит так. «Что вы хотите сказать этим, товарищ Филаков?» — гляжу, брови свои сдвинул, усы опустил, как-то подобрался весь. Но меня, Сидор, уже несло. А вот, говорю, товарищ Сталин, надо прекратить разделение деревни единым законом. А то у нас как — чуть собрал хлебушка побольше, — жильный, за глотку его. А бедняка, с пустыми наделами, зачастую лентяя и лежебоку, пригреваем, на прокорм берем. А в итоге, говорю, поверьте, товарищ Сталин, — вот так и сказал, поверьте, говорю, что в деревне появляется тенденция к повальному обеднячиванию хозяйств, потому как каждому мужику легче ласка, чем таска. С пустыми-то, говорю, амбарами мы социализм вряд ли построим. Нужно, стою на своем (Филаков сжал кулак и утвердил его на маленьком вагонном столике), нужно, говорю ему, издать декрет, по которому запрещалась бы бедность в деревне.
— А он что? — встрепенулся Баландин.
— Да он что, оглядел меня своими прищуренными смоляными глазами, поиграл пальчиками по настольному сукну и выпалил мне в лоб: «А ведь вы, товарищ Филаков, сползаете на рельсы отрицания классовости нашей деревни. А классы, как вам известно, никакими декретами не упраздняются. Вы, слышь, проповедуете союз рабочего класса со всем крестьянством. А кто-де думает вести в деревне такую политику, которая всем понравится, и богатым и бедным, тот не марксист, а дурак, ибо такой политики не существует в природе. Наша политика есть политика классовая».
— Однако отбрил он тебя, дорогой Костя.
— Да уж куда лучше. Но потом, — ты послушай, послушай, — потом умягчился, вздохнул прямо вот по-мужицки и даже покачал головой. Ничего вроде, может, несколько и обидим зажиточную верхушку, зато проведем в жизнь наш большевистский лозунг. С заботой сказал. Доходчиво. Ну, ладно, товарищ Филаков, подведем итог. Я, говорит, рад, что мы встретились и болеем одной болью за нашу деревню. И я рад, говорю, товарищ Сталин. И он как-то вдруг совсем повеселел. Мы-то, говорит, рады, да надо, чтобы и другим потеплее было от нашей радости. А раз это так, то не приспела ли пора всерьез поговорить об уроках хлебозаготовительной кампании. Давайте соберем Пленум. Поручим авторитетному товарищу сделать доклад по вопросам работы в деревне. И пригласим вас, товарищ Филаков. Как вы? Буду рад, говорю. А сам уж вижу, разговор мой к концу. Собираюсь встать. А Сталин сузил опять на мне свои глаза и голову даже наклонил к плечу, будто не узнавал меня и хотел со стороны поглядеть. Спасибо, говорит, товарищ Филаков, и подал мне руку. Вот так, Сидор Амосыч. К важному делу мы приставлены, и от нас многое зависит. А мы порой в суете, в текучке доверяем решать узловые проблемы деревни людям недалеким, не любящим мужика, а иногда и враждебно к нему настроенным. А потом удивляемся, почему у нас деревню лихорадит, бросает из холода в жар, а с жару в мороз.