Изменить стиль страницы

Уйдя в избу, прибираясь там и готовясь ко сну, и в своей постели за печкой она все слышала тихий, но внятный голос Титушка и, растревоженная, долго не могла уснуть. Все-таки он, Титушко, особенный человек: вот после трудного дня ищет и находит утешение в мудрой умственной работе, потому, должно быть, он всегда спокоен, ровен, потому всегда приветна его улыбка. «Конечно, конечно, он постиг незнаемое другим, — думала Машка. — Богов человек, говорят о нем люди. Богов, истинно богов».

А Титушко, прочитав два-три псалма, засыпал и тотчас видел бесконечное махание крыльев жнейки, стену высокой ржи, которая покорно ложится под ножами, потные покачивающиеся крупы лошадей и согнутые спины баб, вяжущих из валков тугие снопы. Глаза Титушку слепит солнце, а он все старается разглядеть ту, что у самой межи уминает коленом новый сноп. Широкая спина у ней перехвачена узеньким пояском юбки; белая безрукавая рубаха, с подпотевшей каймой по вороту, натянута на большой груди и заботливо без складок заправлена под пояс юбки. Вся полная шея открыта солнцу, и загар густо стекает под ворот рубахи на плечи и тесно собранные груди. «Большая девка, а ноги-то, боже мой, столбы столбами, зажмет ежели…», — с откровенной определенностью думал Титушко и готовился остановить коней у межи, чтобы попить из бочонка и поглядеть близко на Машку. Но кони тут вдруг перестали его слушаться и потянули жнейку в сторону, в сторону, и Машка скрылась за рожью. Опять замахали крылья жнейки, и белая рубаха Машки опять призывно замелькала впереди у межи, куда он снова поехал, желая напиться и посмотреть на Машку…

Утром, еще до солнца, Федот Федотыч сам поднял весь дом. В насмоленных сапогах и холщовых штанах он собрался на гумно, где ометы и клади навоженного с полей хлеба уже ждали обмолота. Он все еще не чувствовал себя крепко, но надеялся, что на ногах быстрее наберет силу. Вчера вечером приходил Франц Густавович, австриец, с распушенными нездешними усами. Поводил взгорбленным носом, обнюхался и, видя, что хозяин еще не спит, позвал его на улицу, на воздух. «Вишь, чистоплюй какой, — беззлобно ругался Федот Федотыч, выходя на крыльцо и усаживаясь на ступеньку, — учул, проклятый, что в доме хворью смердит, потянул на улку. Надо девок заставить обварить все кипятком».

Австрияк не стал садиться, потому что никогда не сидел зря и не любил пустословия, да и дело-то, с которым пришел, всего на два-три слова. Скрестив на груди руки и притопывая ногой, жизнерадостный Франц доложил, что «система» готова и затем нужны распоряжения самого гера Кадушкина.

— Не споткнемся? Мир не насмешим, а? — с веселым прищуром на австрийца спросил Федот Федотыч.

Франц совсем повеселел, захохотал, подняв верхнюю губу с легкими раздутыми усами:

— Федот Федотш, не сказать, высоко поставлено дело, однако можно в работе глядеть. То есть совершенно хорошо, знатшит.

— Затопляй к утру, Франц. Живой не буду, на ток приду. Может, косушечку хлопнешь, коль хорошо-то все, а? Тминная.

— Благодарю, то есть я стал доволен. Так.

— Да водки, спрашиваю, выпьешь?

— О нет-нет. Затшем. Такое дело — и водка. Фай, фай. Работа. Не праздник то есть, знатшит.

— Ну и ступай. Топи к утру.

— Вот-вот.

Австриец из-под губы продул свои усы и, насупив подбородок, вышагал за ворота. «Нашему мужику дай такое ремесло в руки, весь мир хлебом завалит, — думал Федот Федотыч. — Вот на какой точке изломать бы народец-то».

Ночью Федот Федотыч не сомкнул глаз, с радостью узнавая себя: у него годами выработалась привычка не спать в страду по ночам. Днем где-нибудь сунется на часок, всхрапнет и снова на сутки готов к работе и суете. Ночами же, в тишине он ведет подсчеты рублям, пудам, десятинам, зародам, суслонам, скоту. У него цепкая память, потому он не ведет никаких записей, но знает на всякий час, сколько у него в расходе сена, хлеба, денег.

Федот Федотыч гордился своей хозяйственной памятью, об этом знали все, и никто не пытался его обманывать или спорить с ним, хотя и были уверены, что у него нет никаких записей. И сам он никого не обманывал, никому не делал скидок, а тем паче даровых подачек.

— Живем в вольной Сибири, знай ломи — и на работу пойдешь в бархате, — любил поучать Федот Федотыч, вздымая перст. — А ежели тебе бог в уме отказал или ты пропил его, тут не гневайся: я такому крошки не дам.

У Федота Федотыча было твердое отношение к людям: он делил их на трудолюбивых, значит, умных, и на лентяев, которых считал глупыми и не то что ненавидел их, а был равнодушен к их бедам. Руководствуясь такой жестокой оценкой людей, он хотел, чтобы все работали в поте лица и ели свой хлеб. Он хорошо знал, кому и сколько надо платить, чтобы была выгода в хозяйстве и чтобы человек, если он с умом, не был в обиде. Расчетам и оценкам Федот Федотыч с великим удовольствием отдавал все своя ночи, к всякое дело в его хозяйстве было всесторонне обдумано, взвешено, измерено, и к утру он знал, с чего начнет день, и поднимался с постели, полный намерений, планов, энергичный, деятельный, и все вокруг него оживало, приходило в движение.

— У Федот Федотыча, который, — похвалялся у казенки Егор Сиротка, — я неделями, по-евонному же, могу не спать. Только и буровил бы работу. Ей-бо. Он, кормилец, напоит, подхарчит до вязева, но лишка не заплатит, и не поспишь у него. Я от него прихожу, ровно подхолощенный, который. Неделю Фроська — близко не подходи.

Еще не выгнали за ворота скотину, когда Федот Федотыч услышал мягкий, но сильный стук локомобиля и его непривычный, совсем чужеродный, невесть как занесенный в эти тихие края гудок, от которого всполошилось все село. А гудок один раз рявкнул и умолк, но после недолгого молчания заревел вновь и на этот раз долго не мог выреветься. Федот Федотыч успел выйти в огород, откуда была видна дымящая труба локомобиля, окинул взглядом низы заречья и подумал с гордостью о том, что гудок-то, верная стать, слышно за десятку верст. «Вот пусть теперь дивуются, что это такое в Устойном, а потом на гудок и хлебушко пойдет. Пойти-то пойдет, да к чему он мне? Чтоб его опять зажать в горсти, а потом опять из-за него судиться с властями? Ведь власть-то Советская, а я вроде бы поперек выступа». Неладно все это делаю. Ой, неладно. Но бог судья: никого я не бил, не ограбил, а лишка припасаю, так деды и прадеды тому учили: запас карман не рвет. Вот и пусть все видят, знают, кто таков Федот Федотыч Кадушкин. Ведь рогожами торговал — не всяк поверит. Черт его бей, что будет, того не минуешь, а я показал, как жить надо по стародавним заветам. Кто худом, а кто-то и добром вспомнит Кадушкина. А сам — мякинное брюхо — погляжу, порадуюсь на свою механику, да опосля хоть в гроб», — подбил итог своим мыслям Федот Федотыч, твердо веря, что смерть на этот раз отступилась от него и он будет жить. На худой шее его вдруг дрогнул кадык, глаза наполнились обильной, но здоровой слезой.

На току с сильным тугим стуком работал локомобиль. Ванюшка Волк, не ворочая шеей, тяжелыми ударами колуна крошил березовые чурки и по команде Франца бросал их в топку, с удовольствием лязгал чугунной дверцей. Красная железная махина на красных глубоко вкопанных колесах вся тряслась, угрожающе шипела, фыркала, а народ пер на нее, брал в кольцо, и боялся, и пятился, и судачил:

— Разнесет холеру — полдеревни вывалит.

— Пошто разрешили — ведь огонь в ем?

— Ох брызнет, ребяты!

— Ванюшка, поддай еще.

— Дело знать надо. Дело.

— Паровик со свистом, заправдешний — телег навяжи да в Ирбит на ярманку. Хо-хо.

Пришел Федот Федотыч с палкой в руках, длинный, худой, все почтительно расступились. Егор Сиротка, тая в своих дымных глазах истинный восторг, залебезил перед ним:

— Ну, Федот Федотыч, всем ты, который, утер бороды. Братья Окладниковы теперь съедят друг друга. Сам Ржанов приходил. Так и зырит, так и зырит, одноглазый. Всю бороденку себе от зависти выщипал. Выдрал, который. Ну, Федот Федотыч, с добрым умолотом.