Изменить стиль страницы

Как только звякнула воротная щеколда, из огорода появилась бабка и, прижимая пальцами горловую ямочку, заозиралась:

— Строгий он у нас. Мимо его мошенник не проскочит. А тут с больным дитем — хоть как пособить надо. Еще-то что он?

— Чтоб до утра, и только.

Спать бабка легла на кухне к боковине печи; Харитон устроился на бабкину деревянную кровать у входа в избу, а Дуня легла с Федоткой и Катей на печь. Было уже поздно, и короткая ночь шла к перелому, а никто в избе не спал. Бабка думала о сыне, который по два года приезжал косить и ставить сено, а нынче не приехал и вестей никаких не подал. Дуняша не спала оттого, что на печи было жарко, душно и потный Федотка у груди горячо сопел носом; от духоты во сне беспрестанно крутилась и била ногами Катя. Харитону казалось, что его кусают клопы, он то и дело вставал, выходил на улицу, а вернувшись, не мог уснуть. На рассвете к нему пришла Дуняша, и они стали шептаться.

— Парить и парить, говорит хозяйка. Да теперь и без нее знаю, тепло ему нужно. Парное. А в дороге откуда оно взялось?

— К утру, сказал, чтобы съехали. Да я и сам не хочу с ним больше встречаться — перед такими без вины виноват.

— Может, остаться мне? Упросить старуху. Добрая она.

— Да хоть и так.

— Прямо вот изболело сердце, задавило. Тоша, случись что с Федоткой, ведь скажи, жить незачем.

— Да ты уж как-то того-этого… — Харитон замялся и, не найдя слов, умолк.

Бабка на кухне заскрипела лежанкой, и по туго натянутым половикам прошли с трескотней суставов не мягкие, но с подволоком усадистые шаги.

— Шу-шу да шу-шу, — с упреком сказала бабка и смутила постояльцев. — Дай, думаю, погляжу, что за секреты такие.

Старуха села к столу, на ближнем окошке отдернула занавеску. На дворе промывался пока без озарения рассвет и меркло проглядывал сквозь оконницу. Подсела к столу и Дуняша, кутая голые плечи в легком большом платке.

— Бабуся, милая, кругом у нас петля…

— Да слышала, дитятко. Тепереча ты послушай. Останешься домовничать и выпаривай своего Федотку в железной дуплянке. А мы с твоим Харитошей уедем на покос. Приберем мою деляну, а дён через пяток скатертью дорога.

— А дальний покос-то, бабушка? — подал голос Харитон и торопко сел на кровати, уже поняв и оценив предложение хозяйки.

— Покос как покос, не у двора. Верст десять. Да уж там теперь все отстрадовались. Только мою деляну топчут зайцы, а я и литовкой не брякнула. Бог даст, приберем — в ножки поклонюсь. Ведь и мне, подумавши, пить-ись надобно. Без коровушки чисто хана.

— Да это мы должны поклониться. Суди сама, как бы мы? Куда? — Харитон оживленно хакал, натягивая сапоги и притопывая устроенными ногами.

— Не станем верстаться, дитятко. Мир не без добрых людей. На слове порешили, так запрягай и вон со двора. А тебя я за племянницу вчера выдала, вот и хозяйствуй. Кто придет да спросит, так и говори: у тетки Лизы в гостях. Родом из-за Ирбита, деревня Лопатина. Слыхала? Лопатина, конечно, не Москва, не всяк слышал, но деревня виднющая. Лошадьми мужики торговали. С киргизской стороны народы забегали. А уж от здешних отбою не было. Там меня и выглядел мой-то Карп Иванович Гаврилов. — Бабка Лиза, обрадованная нечаянной поденщиной, была излишне говорлива, сновала по избе, укладывая в липовый пестерь хлеб, лук, картошку, наказывала Дуняше: — Утре коровушку подоишь и выпущай. Она у меня домовитая: от ворот уйдет, к воротам придет. Вот квашонка вытронулась — выпеки. Федотке своему самовар ставь и парь его, разбойника. Парь. Вроде и все тепереча. С богом давай.

Бабка Лиза огородами и поскотиной ушла к ельнику, где они должны были встретиться с Харитоном. Дуняша, открыв ворота мужу, по двору прошла рядом с ним, ласково поделилась своей тайной:

— Счастливая я, Тоша. Как загадывала, — и сбылось.

— Ишь ты, хм, — в тон ей хмыкнул Харитон и сел в телегу, выехал на улицу не понужая, — версты две поедет совсем тихонько, чтобы корова на шаг наладилась за возом. — Ишь ты, хм, — опять хмыкнул Харитон. — Счастливая, говорит. Да много ли нам нужно для этого? Быть сытыми да здоровыми и самим и ребятишкам. Да нет, однако. Добром еще надо послужить людям. За добро добром заплатить. Хоть тот же паромщик Спиря или дед Хренов, у кого купил сапоги, или бабка Лиза, куда без них, как? Мыслимо ли без них наше бесприютное счастье? Хм, счастливая, говорит. А ведь такие слова не всяк скажет. Дуня может. Она понимает, счастье-то наше в добре.

Харитон так увлекся рассуждениями о счастье, что едва не проглядел поверток к молодому еловому лесу, который в утреннем свете смотрелся свежо, зелено и нарядно.

Вечером пятого дня вернулась бабка Лиза. Она повесила под застреху свою косу и села на приступок амбара, стала снимать свои обтрепанные лапти. Вся она была серая, выгоревшая на солнце, сердитая от своей старческой немощи. Дуняша, увидев ее в окно, почему-то даже побоялась выходить к ней. Однако вышла и сразу встретилась с ее тихими истомленными глазами, которые также тихо сказали Дуняше: «Вот и хорошо теперь нам, и обрадоваться впору, да нету сил».

— А нас видели, — сказала Дуняша и повела вперед тем локтем, на котором лежала головка Федотки.

— Оживели, стал быть? Чего же лучше. Ну, девка, и мужик у тебя: чисто огонь. Ведь прямо горит у него все. Так и едет колесом. Ой, не пропадешь с таким. И у меня под его руку — откуль прыть. А уходилась-то — все жилы гудят. До покрова не отдохну. И век бы так-то. Теперь, касатка, собирайся знай. Я доведу вас до ельника. Он ждет тамотка. Оттуда уж прямой дорогой.

В сумерки бабка проводила Дуняшу с детьми через огород и поскотину к ельнику. Свалив в телегу вещи, которые несла, стала тайком совать Дуняше деньги:

— Он не взял. А хозяйство, ребята на тебе, ты и возьми. От сердца я.

— Грех тебе, бабушка, думать о нас худое. В большом не обидела, не обижай и в малом.

— Да пособится вам вседневно, — и бабка поклонилась уж севшим в телегу Харитону и Дуняше: — А путь мимо будет — не обойдите милостью.

VII

Как-то Егор Иванович вернулся из города очень поздно. Поставив лошадь на конном дворе, пошел домой.

Была та глухая пора августовской ночи, когда к уставшим людям приходит первый спень — самый сладкий и глубокий сон, когда не слышно даже собак и кажется, до первых петухов можно унести всю деревню. Черное небо казалось густым и низким, и из глубины его кротко мизюрились сонные звезды. Ласковым теплом и запредельным покоем веяло от изб и дворов, и Егор Иванович, живя все последнее время суетной, безостановочной жизнью, вдруг сам почувствовал утешительный покой, ему захотелось довериться своей слабой, но сокровенной мысли, однако он с усмешкой отмахнулся от ее соблазна и стал думать о завтрашнем сельсоветовском дне. Уже возле самого дома в лицо ему остро пахнуло кислым дымком, и он неожиданно для себя опять умягчился: «Самогонку кто-то варит. Зайти бы да шваркнуть стакан. И не как-ненабудь, а одним запрокидом, без закуса, чтобы так и продернуло скрозь — и наплевать на все. А то замотался, издергался и никакой жизни не вижу». С этими, молодецкими мыслями он вошел в ограду и увидел в оконце мастерской у Любавы Кадушкиной свет. «Уж не она ли самогонку-то сидит? А все втихомолку да молчком. Утайная деваха и строгая. Такая без слов подманит и без слов отшибку даст. Я те дам, всесторонняя деваха, И-эх, накрою сейчас», — совсем обрадовался Егор Иванович и, боясь скрипа сапог, подошел к оконцу. Оно было занавешено, а створка чуточку открыта. Принюхался — самогонкой не пахло. Любава, сидевшая у самого окошка, говорила кому-то своим спокойным грудным голосом:

— Я больше не могу, да и о зиме надо думать.

— Побегу я, ведь поздно, — это сказала Машка, и ее шаги затопали к дверям. — Завтра от замойной глины жать велено. Там и поговорим. У меня тоже к перемене жизнь. Да потом об этом. Бывай нето.

Дверь стукнула и затворилась. Машка прошла по двору, не заметив Егора Ивановича, прижавшегося к стене. А он опять приник к оконцу, ловчась заглянуть под занавеску, но на подоконнике лежали какие-то тряпки и мешали. Внутри было тихо и по-прежнему слабо горел огонек. Егор Иванович все-таки чувствовал одоление неведомой ночи, не мог уложить свои мысли и не знал, что делать, но знал, что любой его шаг будет принят весело и приветливо. И так, не отдавая себе отчета, постучал в стекло. Любава отдернула занавеску и распахнула створку, смело и строго спросила, испугав все мысли Егора Ивановича: