Изменить стиль страницы

— Ну вот может быть, — сказала она жалобно. — Мне говорили. Что если как-то иначе перевязать узлы, то можно изменить. Я из бисера плету, так вот если, может быть, как-то по-другому… Мне учительница говорила, которая учила плести. Что с помощью бисера можно себе переплести всю судьбу.

Этих учительниц бисероплетения развелось много, и каждой надо было удерживать клиентуру. Та, к которой на беду свою попала Муравлева, придумала для бисероплетения метафизическое основание и учила переплетать навыворот всю судьбу. Даня хотел было сказать, что это примитивная практика и есть способы много лучше, но тут к ним подсел Мелентьев, оставив временно свою Варю. Мелентьев был то, что называется в простонародье ласковый, — мужчины говорят об этом с пренебрежением, женщины с упоением, но проницательные люди таких побаиваются, ибо чувствуют в них глубоко сокрытую звероватость. Даня видел давно, еще в Крыму, такого пса — он жил при харчевне грузина Кавалеридзе. Заезжая в Гурзуф к подруге матери, теософке Бойницкой, они всегда туда заходили: Бойницкая уверяла, что один Кавалеридзе на всем побережье готовит настоящий древний шашлык по урартским рецептам, и будто бы сам являлся двести девяносто седьмым перерождением личного повара урартского царя Урсу. И вот у этого перерожденца жил пес Айбар, ласковый до противности, когда надо было непрерывным лизательством и умильным повизгиваньем выпросить кусок, и зверь зверем, когда он принимался рычать над ним и терзать его. Тогда для Айбара переставало существовать все, кроме куска, и он не откликался на призывы тех, перед кем только что так визжательно плясал. Наверное, он тоже был пятисотым — собаки меньше живут — перерождением урартской, варварской собаки, жившей при царском поваре-каннибале, ибо являл собой то же сочетание медоточивости и зверства, какое всегда отвращало Даню в воинственных древних текстах, всех этих гимнах богиням и рапортах богам. Сообщаю тебе, величайший и всесильнейший, одной рукой держащий то, а другой другое, сладчайший и вкуснейший, сделавший то-то и хотящий еще, что для твоего удовольствия изрубил десять тысяч жителей страны песьеухих и всех зажарил. Мелентьев тоже был ласков именно в этом смысле, по-айбарски игрив, визгливо и ухарски зажигателен, знал множество песенок про губки алые и глазыньки зеленые, но видно было, с каким рычанием набросится он на кусок мяса, когда этот кусок легковерно склонится на его мольбы. Потом он пнет, что осталось, и пойдет ластиться к следующему куску. Даню затошнило, и он переместился к оставленной Варе. Варя сидела у стола, заложив ногу на ногу, меланхолично отхлебывала самогон из стакана и смотрела перед собой. Кажется, ей было ни до кого, потому Мелентьев и отсел, но в алкоголиках бывает иногда душа. Даня бросил взгляд на Варгу, та перехватила этот взгляд и покрутила пальцем у виска. Жест относился к Плахову — дурак, мол, не обращай внимания, — но Даня по вечной мнительности отнес его на свой счет и нагло ухватил Варю за круглое колено. Варя не посмотрела на него.

— И очень просто, — сказала она мрачно. — И очень даже запросто.

Даня понял это в смысле поощрения. Для отваги он налил себе самогону и, едва не подавившись, выпил. Для закуски пришлось употребить кусок ливерной, но он был так зловонен, что и его пришлось срочно заедать капустой.

— И очень запросто, — повторила Варя. — Или в Неву кинусь.

В первый момент Даня подумал, что на мысль о самоубийстве ее навела его наглость — в самом деле, за кого принял девушку, сразу хвать за коленки, и он в ужасе отдернул руку, но Варя этого не заметила.

— В Неву кинусь или яд приму, — сказала она, все так же глядя перед собой. — И очень даже запросто, и прощай, Варвара Некипелова.

— Да почему же? — пробормотал Даня.

— Или удавлюсь, — решительно пообещала Варя. — И никто ничего. И особо никто не озаботится.

— Да что вы, — не поверил Даня.

— Или кислоту, — предположила Варя. — Говорят, не так больно. А? Сначала больно, а потом в бессознании. И тогда уж ничего.

— Некрасиво будет, — сказал Даня, не найдя другого аргумента.

— Некрасиво, — согласилась Варя. — Но никто ничего особенно не озаботится. Прощай, Варвара Некипелова, и не озаботится.

— Да зачем же! — возмутился Даня и выпил еще, опять закусив тряпочной капустой. — Вы вон какая красивая.

— А и что ж, — сказала Варя равнодушно. — Красивая, так что ж. Никто и ничего. А так хоть в рожу всем плюнешь. Лучше в Неву, конечно.

— Раздует, — пообещал Даня. — Тоже некрасиво.

— А и что ж, что некрасиво, — повторила она, не глядя на него. — А и пусть. Красиво было — никто и ничего, а пускай теперь некрасиво. И никто особенно не озаботится.

— Сказать по правде, очень никто не озабочен, — процитировал он, не понимая толком, на что надеется: может, она поймет, что все уже было, и зарифмовано, и лучше, чем она когда-нибудь сможет, — а потому ее самоубийство ничего не добавит к миру, как он есть? Но скорей это была бессознательная надежда на то, что две стихотворные строчки, хоть самые простые, внесут в этот бесконечный бред какую-то камертонную ноту, разгонят вокруг себя хоть крошечное чистое пространство, и все одумаются, и перестанут нести свою угрюмую чушь, маскирующую всего два желания: совокупиться и тут же умереть, потому что дальше жить после такого позора нельзя.

Он процитировал, да, но Некипелову ничто не брало.

— Вот и да, — сказала она. — И никто особенно ничего.

— Это упадничество! — завыл сзади нарезавшийся Двигуб. — Это совершенное упадничество! Товарищ, вы должны… Есть же коллектив, товарищ. Если каждый в коллективе повесится, что это будет?

— Будет очень хорошо, — твердо сказал Даня.

— Ну что же вы, ну почему же, — вяло возражал Двигуб. — Это упад… упаднические… Вы должны тянуться и втянуться.

— И очень запросто, — повторила Варя. — Или можно под поезд, но некрасиво.

Двигуб тяжело вздохнул и отошел.

— Ну а цирк? — спросил Даня наобум. — А в парк пойти?

— Была в парке, скучно, — сказала она. — А в цирке что ж, лилипуты одне.

Лилипуты, видимо, были для нее женского рода, не стоили мужского.

Он вдруг понял. Ей в самом деле все было скучно, это была не ее вина. Все они ничего не могли сделать, их этому не учили, у них были в жизни всего два развлечения. Одно она уже испробовала, ничего хорошего, но оставалось еще другое, которое она откладывала на потом, когда окончательно надоест первое. Больше они ничего не могли сделать, вот в чем штука. Все занятия, придававшие жизни прелесть и смысл, упразднились как противозаконные или стоили слишком дорого, для интеллектуальных наслаждений не было ума, для путешествий были закрыты границы, а в кинематографе все только любились и травились. Любиться она попробовала, оставалось травиться. Притом на лице ее, плосковатом, с монголинкой, он читал еле видные намеки на ум, чуткость, способность к состраданию, — но все было затравлено, задавлено в зародыше, и все помыслы сводились к тому, что однажды она очень даже просто прыгнет в Неву и хоть на час сделается кому-нибудь интересна. В сущности, у Татьяны было то же самое, только она боялась, а эта хотела.

— А тоже можно вены вскрыть, — сказала Варя. — Только где же ванну взять? Когда в воде, говорят, не больно. Не слыхали?

— Не слыхал, — сказал Даня. Мутило все сильней. Он подумал, что надо выпить еще, — подобное подобным, — и с отвращением влил в себя полстакана мутного жгучего пойла. На короткий миг комната в самом деле перестала кружиться, и Даня почти трезво подумал, что надо бы уйти, но Варга была оживлена и хохотала, Кугельский завел граммофон, да и куда им было отсюда пойти?

В этот миг заскрежетал дверной звонок, Кугельский кинулся открывать и вернулся с длинным старцем, одетым не по-летнему. Это был невероятно противный старец, мысль о котором навсегда соединилась у Дани с тошнотой, — но если б Даню даже не тошнило и был он по-утреннему свеж, как сорок братьев-физкультурников, эта одутловатая рожа, неопрятная борода и наплывавший от старца необъяснимый запах сырого мяса внушили бы ему отвращение к человечеству. Это было явление с той стороны, с исподу, не из подполья даже, а из зазеркалья. Бывают люди — войдут, и хоть беги. Все в нем было нелюдским, и весь он был заряжен ненавистью к людскому, но здесь, похоже, очутился в родной среде.