Изменить стиль страницы

— Очень даже, очень даже. Но соловья баснями не кормят. Вы налегайте пока, а то наши звери все схарчат, вас не спросят.

Он озорно — так подумал о себе со стороны — подмигнул Плахову и Мелентьеву, задорно махнул головенкой, и Плахов с Мелентьевым перемигнулись, и улыбочки их не укрылись от Дани: он понял, как эта репортерская зелень презирает Кугельского, и пожалел его классовой жалостью. Вот, старался человек, накупал, созывал, — так себе, конечно, экземпляр, самовлюбленный, неумный, обожающий покровительствовать, но эти-то чем лучше? Только тем, что еще глупей, что не читали и авантюрного мастера товарища Перуца, что не учились в гимназии? Все, все ухудшалось с опережением, неровен час — и Кугельского вспомнишь с ностальгической нежностью: все-таки не ел человечины, а что суетливо прятал происхождение — так хоть было что прятать. Плахов с Мелентьевым не нравились Дане: они слишком часто перемигивались и пересмеивались. Тут не было ничего удивительного — разъезжали по Ленинградской области вместе и привыкли сочинять вдвоем, да и к беспризорникам ходить парой оказалось надежней, в прошлом году банда Лаписова изувечила старика-репортера Житовкина с тридцатилетним, между прочим, стажем; он в свое время издал книгу о нравах Сенной, но нравы Октябрьского вокзала стали куда свободней. Плахов с Мелентьевым были неплохие ребята, даже писали вместе монологи для эстрадника Файкина, выступавшего в Зеленом театре на Каменном острове, и обдумывали уже музыкальную комедию. Даня, выпив немного, стал к ним приглядываться доброжелательней. Плахов, кучерявый, с очень белой кожей и широко расставленными карими глазами, заиграл на гитаре — тоже кучеряво, с перебором, — и спел кое-что из романсов, подслушанных у беспризорников; «Папиросы», «Ах, зачем я!» — надрыв выходил у него как надо, смешно и жалобно. «Кирпичики!» — попросила Варя и первая завела: «Началась война! Буржуазная! Накатился пятнадцатый год! И по винтику! По кирпичику! Разобрали мы этот завод». Лара с Ригой, обнявшись и полулежа на диване, затянули новую песню: «Я с Колей встретилась на клубной вечериночке, картину ставили тогда „Багдадский вор“…»

— Ты смотрел картину «Багдадский вор»? — прошептала Варга.

— Нет. А ты?

— С Дугласом Фербенксом, — сказала она. — Уу! Вот там бы я снялась — на Джульяну Джонстон никто бы не смотрел! Она разве танцует? Она танцует как медведь на ярмарке, у нее щиколки толстые.

— Что вы даете мне советы, точно маленькой! — басом выли девушки. — Ведь для меня уже давно решен вопрос! Скажите папеньке, что мы решили с маменькой…

— Что моим мужем будет с Балтики матрос! — угодливо хихикая, блудливо подмигивая, почему-то по-цыгански поводя плечами, подхватил Кугельский.

— Ну что это! — в нос протянул демонический пролетарий. — Что за грубое, я не понимаю, уличное! Давайте петь изящное.

— Два друга повстречалися, друг другу руки жмут! И оба улыбаются и разговор ведут! — завел Плахов, жеманно пожимаясь. — А как вы поживаете? А что вы наживаете? А как у вас — дают иль не дают?

— И так люди днями, днями все ходят истомленными тенями! — подхватил Мелентьев. — В ногах у них дрожание, в руках у них хватание, а в черепе — дают иль не дают!

— Повсюду антимония, повсюду чудеса! — козлетоном пел Плахов. — На окнах гастрономии аршином колбаса! А в каждом переулочке калачики и булочки, они тебе скакают прямо в рот.

— И так люди днями, днями! — завыл Кугельский, не знавший песни, но выучивший припев. Он обожал участвовать в коллективных действиях, всем видом говоря: великий, но простой, особенный, но с вами!

Смысла этих глумливых подвываний Даня не понял, а потому изящества не оценил, но Сюйкин кивал одобрительно: ему, видимо, нравилась «антимония». Дане представился непонятный, страшноватый и скучноватый, но по-своему романтический мир трестов и синдикатов, об устройстве и различиях которых он понятия не имел; мир разрешенных НЭПом темных сделок, ресторанных переговоров и робкой, почти стыдливой мухлевки, которой полнилась вся торговля, каждая столовая, любой поезд. В мире частников витал дух аферы, по-своему невинной, даже и честной: нэпманам она не просто разрешалась, но предписывалась. Тот, кто приворовывал, уж по крайней мере не был причастен к грехам более серьезным, вроде заговора; да и какая же, помилуйте, частная инициатива без легкого воровства? Надо было спешить и тут сделать похуже, скомпрометировать себя, чтобы пролетариату было за что их презирать; все частники старались выглядеть попрезренней, чтобы их, не дай Бог, не сочли серьезными врагами; мухлевали не ради выгоды, но для соответствия образу, как подросток матерится, чтобы сойти у бандитов за своего. «Дают иль не дают» могло означать что угодно — может, срока, а может, вздохнуть, не говоря уж о бабах, которые тоже могут дать и не дать. Уточнять Даня не стал, не желая обеднять смысл.

— Фу, — сказала Варга. Она быстро напивалась, но пока еще была на стадии прелестного возбуждения: кусала ему ухо и даже зачем-то щипала бок.

— Чего ты? — спросил Даня, подпрыгнув от особенно сильного щипка.

— Тюфяк, тюфяк! — крикнула она.

— Тише.

— А пусть все слушают, мне бояться некого.

Спевши «Бублички», окончательно перешли на изящное: «Последнее танго», с чудовищным ударением на втором слоге, «Губки алые», еще какой-то бред. Двигуб пытался вернуть гостей к пролетарскому репертуару, завел было бесконечную бодягу о том, как родная его мать провожала, но Сюйкин только поморщился, и комсорг послушно заткнулся. Лара с Ригой рыгали, нарезавшись, и бессмысленно подвывали всему. Варга пересела к Плахову и расспрашивала о поездках, Даня взревновал и с тоски пересел к сомнамбулической Татьяне.

— А вы тоже с Кугельским работаете? — спросил он, не найдя лучшей темы для знакомства.

— Я на дому работаю, — поглядев на него с испугом, сказала Татьяна. — Я из бисера плету и еще шью.

— А, — сказал Даня, не забывая коситься на Варгу. — А я учиться буду с осени.

Татьяна не ответила, ее это не касалось.

— Налить вам? — спросил Даня.

Она посмотрела испуганно.

— Ну, налейте.

Она думала, что, выполнив свое намерение, он оставит ее в покое, но Даня не терял надежды с ней разговориться. Совет Остромова насчет установления химических реакций заставлял действовать: не случайно же он попал сюда, случайностей нет.

— Вам тут скучно? — спросил он.

— Мне никогда не скучно, я занята, — ответила Татьяна вяло.

— Чем же? — Это уже было интересно.

— Я думаю, слушаю…

— Что слушаете? Разговоры? Они тут совсем неинтересные.

— Нет, я другое слушаю, — сказала она и вдруг заговорила горячо, быстро, словно разрешив себе наконец выболтаться о главном. — Я каждое утро думаю: с чего начнется? Ведь однажды я проснусь и пойму, что вот оно. Что это есть смертельная болезнь. Я определю сразу. У меня тетка однажды проснулась и сказала: все, от этого я умру. Еще никто не знал, от чего, но она уже в себе ощутила. И через неделю пожелтела, а через три месяца умерла. И я все слушаю, откуда начнется.

— Да, может быть, еще нескоро, — неуклюже утешил ее Даня.

— А может, скоро, — сказала она и впервые поглядела на него с живым интересом. — Как вы думаете, ведь это может быть скоро?

— Вообще-то, — сказал Даня, — может выйти так, что сейчас пол провалится и все мы упадем на нижний этаж. А может так быть, что все ваши атомы устремятся в одном направлении, и вы взлетите.

— Ну нет, — сказала она разочарованно. — Этого никак быть не может.

Едва проснувшийся интерес к Дане тут же угас в душе занятой Муравлевой: этот был поглощен не тем, думал о пустяках.

— Проснуться смертельно больной не более вероятно, — настаивал Даня. Муравлева ему не нравилась, но больше-то говорить было вовсе не с кем. На ней лежала хоть тень интереса к чему-то неживотному, а у прочих и этого не было.

— Обязательно с чего-то начнется, — повторяла она. — Уж я знаю.

— Но ведь тогда уже ничего нельзя будет сделать!