Изменить стиль страницы

— Помехи, я читал, — авторитетно сказал Миша. — У нас кружок радиолюбителей. Радиоволны не проходят через бетон. У вашей сестры муж бетонный.

— Он бетонный, а ты балабол деревянный, — беззлобно сказала Тамаркина. Она вообще как-то смягчилась в последнее время.

— Погодите, — сказал Даня. Он не слишком верил Тамаркиной, но ему было обидно, что он до сих пор не освоил простейших вещей, а между тем Тамаркина, простая душа, запросто беседует с сестрой из Пскова. — То есть вы прямо слышите ее?

— А что ж, я и до того слышала. У ней когда первый муж помер, я так и слышу: авававава! Она девчонкой еще была, всегда так плакала: авава! Что ты, думаю, Полина, где ты? А она ничего, только авава. Потом уж узналось, что в тот самый вечер он и того.

— Но сейчас легче стало?

— Сейчас-то конечно. Там написано, как. Надо в воздухе нитку сделать и тянуть, а я прясть-то когда еще умела. Так и выпряла. Три часа до Пскова пряла, в облако попала, через облако тянула.

— Да это вы спали, Катя, — сказал Миша.

— А и спала, — легко согласилась Тамаркина. — Сплю, а пряду. Уронить нельзя, концов не найдешь.

В том-то и дело, понял Даня. Я не умею прясть, сроду не доил корову, не могу вбить гвоздя — а ведь все это штука простая, грубая. В тонком мире ровно так же потребны простые навыки: заштопать карму, связать судьбы. У Тамаркиной все должно получаться, а я не могу спрясть нить даже между собой и Варгой, хотя оба мы почти никому не нужны. Куда я сунулся к Остромову — мне бы освоить Зингер.

— Ничего я не умею, — сказал он вслух.

— Ладно, ладно, — рассеянно отвечала Тамаркина. — Жизнь всему научит.

Она переложила последнюю порцию корюшки на блюдо и прошествовала к себе.

— Слушай, — сказал Миша. — Я все понимаю, чудаки и оригиналы и все такое. Но неужели вы все это всерьез… я не знаю… Тамаркина, положим, может верить, но ты?

— Я, может, еще и гораздо хуже Тамаркиной, — грустно сказал Даня. Распространяться перед Мишей он был не склонен.

— Конечно, конечно, всё слышали. Вина интеллигента и все такое. Она народ, ты интеллигент. Но помилуй, это же бабкины сказки. Зачем тебе эти игры? Ладно, ты ходишь туда развлекаться, я все готов понять. Варге просто нечего делать. Но скажи мне, кудесник, неужели сегодня, в Ленинграде, ты можешь все это… нет, не постигаю.

— Миша, — терпеливо сказал Даня. — Ты многого не постигаешь. В частности, ты не постигаешь «Происхождения видов». Не значит же это, что виды до сих пор не произошли?

— Отговаривайся сколько угодно, — буркнул Миша, явно обидевшись. — Ты не хочешь со мной разговаривать и не принимаешь меня всерьез, да-да-да, — зададакал он, хотя никто и не думал оправдываться, — и не воображай, что это очень оригинально. Но если хочешь знать — это я тебе говорю уже всерьез, — из вас из всех, включая тебя и Варгу, и маму, и может быть, Тамаркину, — я один взрослый человек, который живет с открытыми глазами. Вы все играете каждый в свою игру и думаете что-то пережить, как-то пересидеть, закуклиться, сделать из себя спору… Я один знаю, что время дано, и надо жить во времени. Надо меняться, надо идти ему навстречу, пользоваться возможностями, которые оно дает, потому что человек — это рост, а вы все прячетесь, как от зимы. Идет зима, можно кататься на лыжах, а вы все кричите, что лыжи — компромисс, и сидите в своем убогом тепле, и ждете, пока вас раздавит снегом. А надо выйти из норы — и дышать, ты понимаешь, про что я вообще говорю?

Ему казалось, что он говорит очень важное и что его метафора объясняет все.

— Хорошо, хорошо, — сказал Даня, чувствуя, что ему хочется позлить Мишу, и не давая воли этому дурному, дурному порыву. — Ты кругом прав. Они приняли тебя в игру, лепить снежки, натирать лыжи, и ты уже думаешь, что это твой снег и твоя зима. Верно, Миша? Верно, старик? Знаешь, на кого ты похож? Пришла зима, все ежи попрятались. Ты один вылез, брюхо мерзнет, зайцы хохочут, — но ты бредешь, проваливаясь в снег, и агитируешь всех остальных: зима, товарищи! Крестьянин торжествуя! Наша русская кровь на морозе пищит!

— Смейся, смейся. Однако я серьезно, — настаивал Миша, поправляя очки. — Ты думаешь, что это зима и ее можно пересидеть, а это великое оледенение. И когда оно кончится — а оно, может быть, кончится через миллион лет, — среди грязи найдут вас, разложившихся, потому что вечной спячки не бывает.

Мишу самого слегка передернуло от этой картины.

— Да, да. Но от нас хоть что-то останется, а тебя вообще сожрут мамонты. Скажи, Миша, почему тебе обязательно надо быть лучше меня?

— Да мне как раз не надо, — обиделся Миша. — Дурак, я не хочу, чтобы ты с твоим умом… со всем, что ты можешь… почему надо торчать по углам? Ты думаешь, Варга не рассказывает мне, что у вас там за оргии?

— Варге везде будут оргии, — сказал Даня, почувствовав, однако, укол совести: нечего было таскать к учителю глупую девчонку, у которой на уме одно, и это одно заслонило ей весь свет. — Посели ее в деревню, заставь копать картошку, она вернется и расскажет, что картошка неприлично почковалась и лопата эротически втыкалась в грунт. Что ты слушаешь Варгу?

— Варга дура, но она чистая душа. Она видит как есть все это шарлатанство. Это тринадцатый век, альбигойцы с катарами. Я бы понял, если бы декадент, начитавшись графа Салиаса… Но ты…

— А что я? — ответил Даня, впервые, кажется, сам задаваясь вопросом: что я там делаю? Он был у Остромова настолько на месте, что ни разу прежде не удосужился объяснить себе, зачем дважды в неделю приходит на групповые занятия и при первой возможности бежит на индивидуальные. — Я, может быть, самый неспособный из его учеников, и ума моего хватает на десятую, тысячную часть того, что он говорит… Я понятия не имею, можно ли устанавливать умственную связь и была ли в истории хоть одна левитация. Я, может быть, отлично знаю, что левитация не имеет отношения к левитам, хотя он утверждает обратное, и не верить ему очень трудно… Я знаю одно: у вас ведь уже начали физику?

— Да, конечно. Я не такой младенец, каким кажусь.

— Ты не младенец, напротив. Очень может статься, ты действительно взрослее нас всех, и меня, и мамы, и Тамаркиной, и корюшки… Читал ты о фотоэффекте?

— Нет, я ничего в этом не понимаю, — гордо сказал Миша.

— Я и сам не понимаю, — немедленно утешил его Даня; инстинкт самоумаления срабатывал безотказно. — Я знаю только, что поток света как-то вышибает электроны из металлов. И вот Остромов — не знаю, как он это делает, и сам, должно быть, не осознает… Он именно вышибает электроны: из меня, Варги, Пестеревой — из всех. Каждый при нем становится другим, а может, наоборот, собой, — я не знаю. Что такое индуктор, ты уж наверняка слышал?

— Представь себе, слышал. Нам теперь с опережением рассказывают все, что имеет отношение к технике. — Миша карикатурно, защитительным жестом, сразу переводящим его в разряд паганелей, потер переносье. — Эта штука вызывает ток в турбине, заставляет ее, короче…

— Ну вот видишь, все ты знаешь. Это действительно штука, от которой там где-то возникает ток, понятия не имею, где. От Остромова идет ток, а Варге это не нравится, потому что она сама хочет все вышибать из всех, только и всего.

— Легка на помине, — сказал Миша, глядя, как Варга павой вплывает в кухню. — Дыша духами и туманами.

Резкий, тяжело-сладкий запах ее духов перебил даже остаточную вонь корюшки, стлавшуюся над кухонным полом.

— Где только берет, — сказал Миша, морща нос.

На Варге были, как всегда, сплошь тряпки — облако, вихрь тряпок, но ее и нельзя было представить ни в чем другом. Даня боялся всматриваться, чтобы не разглядеть, что из чего сделано. Варга могла быть сколь угодно вульгарна, капризна, даже глупа — ничего страшного, все ей шло, — но не могла надеть теннисный костюм, мимикрировать под американистую деловитость, сшить себе шапочку по журнальной выкройке. Самые пошлые ее маскарады пахли цыганской степью, а самые модные и свежекупленные летние костюмы студенток на Невском выглядели непоправимо засаленными. Эту цыганщину он и любил в ней — по меркам двадцать шестого года любая пошлость тринадцатого почти равнялась подвигу.