Изменить стиль страницы

— В скатерти сморкаться? — просто спросил юноша лет двадцати, с лицом ироническим, ласковым и серым.

— На усмотрение, — сказал Мстиславский. — А впрочем, можно. Это краска… Вообще, господа, — сказал он вдруг уже другим тоном, — что я стану прикидываться? Не будем здесь с вами делать вид, что не понимаем друг друга. Было, так сказать, всякое, и так было, и этак… Вы все читали, я думаю: почему жгут усадьбы? Потому что в усадьбах, так сказать, пороли и прочее свинство. Не будем уж так-то, все же видели, какое было, и какая грязь, и весь этот Распутин, и это самое. Конечно, были и эти, так сказать, незнакомки, и Лев Толстой, и всякое. Но было и прямое, так сказать, скотство, и я сам сколько раз был свидетелем, как самые приличные люди буквально таким развратом… впрочем, что я вам рассказываю, действительно.

— Шамовка будет? — выкрикнула сзади высокая царственная старуха в кружевной шали. Вокруг рассмеялись — сдержанно, вполголоса; освоить слово «шамовка» они еще могли, но гоготать во все горло так и не выучились.

— Пошамаете, обещаю, — отвечал Мстиславский, не в силах сдержать широкой улыбки, и Остромов подумал, что он, в сущности, милый парень.

— Структурка, структурка, — пробурчал себе под нос пергаментный старец, тот, что помнил генеалогию Кайсацкого.

— Что-с? — переспросил Остромов. Он заинтересовался.

— Конструкция, — пояснил старец. — Деменциация высокого, генеративный прием, не берите в голову.

Надо запомнить, подумал Остромов. Генеративный, деменциация, структурка…

— Мы пройдем сейчас в залу, — деловито продолжал Мстиславский. — Там репетируем без реквизита, потом будет время отдохнуть и перекурить, после чего съемка. Реквизита мало, работаем в один дубль, предупреждаю всех — если не снимем, выплат не будет.

Аристократия скептически закивала.

— С одного дубля никогда не бывает, — доверительно сказал Остромову одышливый толстяк с беспомощным выражением лица. — Три как минимум.

— Но реквизита нет…

— Найдется. Небось и еда-то — навалит каши перловой и раскрасит под икру…

Поднялись на второй этаж дризенского особняка. В огромной зале с длинными, от пола до потолка мутными окнами, на ободранном паркете были п-образно расставлены столы под тяжелыми бело-золотыми скатертями с богатой вышивкой. Скатерти были покрыты газетами, чтоб не испачкались за время репетиции. На столах красовались кастрюли с точно предсказанной перловой кашей, на медных подносах горой лежал хлеб, в глубоких мисках лежали семикопеечные французские булки.

Мстиславский принялся разводить мизансцену, попутно давая отрывистые, внятные только посвященным указания оператору — невысокому, скуластому, похожему на флегматичного монгола; такими бывали опытные путешественники, хорошие наездники — оператор в самом деле ходил несколько враскоряку, по-кавалеристски. Он был молчалив, нетороплив и основателен. Мстиславский ставил аристократию в пары.

— В первой сцене, — объяснил он, — только еда, угощение как есть. Во второй постепенно переходим к свинству. Загребаем руками икорку, рыбку, обливаемся шампанским — сначала как бы нечаянно, — словом, нужна жадность, зримое торжество инстинкта…

— Как бы голландцы! — влюблено глядя на Мстиславского, поясняла его помощница по реквизиту, коротконогая дамочка с тяжелым задом, какой в сибирских деревнях называется язухой.

— Ну да, — нехотя ронял Мстиславский. Он как-то утерял интерес к съемкам. Верно, ему жалко было аристократию — он не ждал от нее такой потрепанности.

— В восемьсот восемьдесят девятом, — сказал пергаментный историограф, — в этом зале имел быть благотворительный бал в честь девяностолетия Пушкина, с костюмированным представлением «Скупого рыцаря». Я был Альбер, графиня Махотина подарила мне розу.

— Видите, теперь здесь будет еще один костюмированный бал, — улыбнулся Остромов, тоже пергаментно и сухо. Старец посмотрел на него с неудовольствием и пожевал губами. К розе графини Махотиной надлежало отнестись серьезно.

Репетировали вяло, не могли раскрепоститься, лезть руками в ослизлую перловку охотников не было. Севзаповские костюмы постирают, а свое пачкать не хотелось. Молодежь собралась отдельно, Мстиславскому пришлось разбить компанию, чтобы равномерно заполнить кадр. Анемичного юношу он приспособил в пару к старухе, интересовавшейся насчет шамовки, — не без дальнего умысла: будет как бы птенец на содержании.

— Вы во время еды накладывайте друг другу, — посоветовал он. — Заботьтесь.

— Ах моя цыпонька, — сказала старуха. Остромов глянул на нее одобрительно: должно быть, в молодости была ого-го. Вяло отрепетировали первый эпизод с переходом в свинство. Ассистенты кинулись возвращать перловку в кастрюли. Объявили перекур. Во дворике, близ посеревшей Терпсихоры с треснувшим бубном и отбитым носом, Остромов направился к предполагаемой Людмиле.

— Вы здесь так случайны, так странны, — сказал он.

— Что же делать, — ответила она, явно польщенная. — Для главных ролей я стара.

— Ах, оставьте. Для главных ролей вы здесь так же неуместны, как графиня в трактире. Этот урод не знал бы, как вами командовать. Ему артелью бурлаков распоряжаться, а не артистами.

— Отчего же, — розовея от удовольствия и молодея, произнесла миловидная. — Он в своем деле дока, только дело больно стыдное. Мне самой неловко, есть чувство, что я кого-то предаю…

— Никого вы не предаете, — отвечал Остромов глубоким страдальческим голосом, выдающим долгий опыт странствий, бегства, может быть, от таинственных преследователей… — Неужели вы думаете, что мертвые осудили бы нас, если бы знали, как мы здесь и сейчас живем?

— Мертвые, может быть, не осудили бы. А Бог точно осудит.

— Бог простит, — поморщился Остромов. — Разве не он сделал Мстиславского и Севзапкино?

— Я ведь актриса, — доверительно сообщила она. — Мне вдвойне стыдно. Но на заработки в нашей студии туфель не купишь, не то что пальто. Все бегают по пяти местам.

— Стыд, о, стыд, — простонал Остромов.

— Что за стыд?

— Мужчине невыносимо слышать, что женщина вроде вас может нуждаться. Вас нужно носить на руках, а вы думаете о туфлях. В другое время я рта бы вам не позволил открыть, по первой просьбе у вас было бы все и более, чем вы можете вообразить…

Она глянула на него с любопытством и легкой насмешкой, которая от него не укрылась, но не сказала ничего.

— Вам кажется, что сейчас легко хвастаться, — прочел он ее мысль. — Да, в прошлом или в будущем каждый волен, это в настоящем мы бесправны, как мыши… Но поверьте, что если б я встретил женщину из вашего эона в иное время, я нашел бы, как сделать ее счастливой.

— Эона? — переспросила она. Расчет был безошибочен, крючок проглочен.

— Вы не знаете эонов? — безмерно изумляясь, спросил Остромов.

— Что-то такое слышала, — солгала она.

— В таком случае прошу простить меня, — сказал он, меняясь в лице и словно с трудом удерживая тяжкий, рвущийся наружу гнев. — Надеюсь, вы не погубите меня за эту дерзость, которая и так стоила мне слишком дорого.

— Да что такое? — расхохоталась она несколько искусственно и взяла его за рукав. — Вы прямо побледнели.

— Все это только шутка, — в самом деле бледнея, произнес Остромов голосом, исключающим всякие шутки.

— Расскажите же мне. Если начали, надо доканчивать. Мне все равно некому вас выдать, я ни с кем не вижусь, кроме сестры.

— Эоны, — стараясь говорить вежливо и светски-небрежно, пояснил Остромов, — это двенадцать древних родов особых существ, от которых так или иначе произошли все атланты… по крайней мере известные нам атланты, — поправился он. — Мне не нужно было двух попыток, чтобы угадать ваше происхождение, но коль скоро вы не хотите признать, у вас, вероятно, есть причины. Вы должны знать, что вторжение в эти сферы наказуемо, и, если захотите, можете страшно наказать меня… но если вы еще не разбужены… — Последнее слово он подчеркнул и округлил глаза.

— Что значит «не разбужена»?