Изменить стиль страницы

Это — остро сатирическое стихотворение. Вместе с тем оно может называться и лирическим стихотворением.

Лирика — не просто самовыражение художника. Это — непосредственная передача чувства. Мы не только глазами художника смотрим, а — в глаза его смотрим. Не мир глазами художника, порой как бы отстраняющегося от изображаемых им событий, а мир — в глазах художника.

Вот этот прорыв через сатиру и гротеск к гражданской лирике — подлинные высоты поэзии.

И то же самое во многих иронических или сатирических стихах. Мы видим не маляров или истопника, а самого Галича, добродушно-ироничного или разгневанного.

Мир в глазах художника — это и есть лирика. Через сатиру, через гротеск восходит художник к лирике, которая и сделала его творчество столь неотразимым.

Но он и философ. Может быть, наиболее глубок «Вальс, посвященный уставу караульной службы».

Поколение обреченных!
Как недавно и, ох, как давно,
Мы смешили смешливых девчонок,
На протырку ходили в кино…
И по площади Красной, шалея,
Мы шагали — со славой на «ты», —
Улыбался нам Он с мавзолея,
И охрана бросала цветы.
Ах, как шаг мы печатали браво,
Как легко мы прощали долги!..
Позабыв, что движенье направо
Начинается с левой ноги…

Если не хватает миру, «полевевшему» миру, мудрости, то прежде всего именно этой мудрости, отсутствие которой стоило жизни миллионам и миллионам людей, позабывших, что «движенье направо начинается с левой ноги».

Эти песни принес Галичу страшный опыт 1968 года, подмявшего под танковые гусеницы чешский социализм. И личный опыт. Он прочитал — пропел свои стихи в клубе «Под интегралом», в академическом городке под Новосибирском. Клуба после вечера Галича по сути не стало, директора клуба упрятали в тюрьму. На семь лет.

Танковый год принес углубление социальных мотивов, а бездушие и безмыслие подвыпивших маляров и вполне трезвых шоферов такси, твердивших: «Мы их кормим, а они…», бесчувствие народной толщи к тревогам и бедам своей российской интеллигенции ускорило переход Галича к сатире.

Начало семидесятых годов, вплоть до часа вынужденной эмиграции, горького часа изгнания, усилило издевку над теми, «кто умывает руки и ведает, что творит».

В стихах Галича всегда есть хорошо разработанная фабула. Сатирически заостренный сюжет, фантастические, безумные ситуации не воспринимаются как фантастика и безумие. Безумна действительность.

Если в шестидесятые годы самый распространенный герой Галича — обыватель-работяга, который, распив пол-литра на троих, спит на досках или под мостом, «поскольку здоровый отдых включает здоровый сон», спит и год, и два, и вот уж полвека, передав всю полноту своей власти кровавым палачам, то в семидесятые годы появляется другой герой — начальничек, микроскопический начальничек, но — начальничек, который уж не просто спит, но — в вековой дреме своей — активно соучаствует в преступлениях и обманах режима; он на том же духовном уровне, что и обычный «работяга», только слаще ест и командует. Он окружен бытовыми реалиями, характеризующими его нравственный и духовный мир. У него, как и у прежних героев, индивидуализирован язык. Порой само повествование сказовое, как у Зощенко. Автор говорит языком своего героя.

Откровенничает ли сам герой или автор — языком героя, — интонационный строй не мелодичный, не напевный, а разговорный.

Булат Окуджава как композитор намного богаче Александра Галича. Галичу, по характеру его дарования, просто не нужны музыкальные вариации. Аккомпанемент его связан с поэтикой. Именно речитатив соответствует разговорной интонации поэзии. Всегда, во всех произведениях доминирует Галич-поэт. Галич-музыкант лишь отбивает ритм…

Ему только и остается это делать, когда, скажем, на митинге в защиту мира берет слово Клим Петрович Коломийцев, мастер цеха, кавалер многих орденов, депутат горсовета, читающий речи по чужой бумажке.

Если в начале века самой высокой поэзией были восторженные строки Блока:

О, весна без конца и без краю —
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!

— то ныне ценители изящной словесности, порой ненавидящие вознесенных невежд до дрожи душевной, повторяют с наслаждением строки поэта:

«У жене моей спросите, у Даши,
У сестре ее спросите, у Клавки,
Ну ни капельки я не был поддавши,
Разве что маленько, с поправки…»

Кольцо смыкается.

Ведь уже на самой первой странице сказано о миллионах климов, от Клима Ворошилова, наркомвоенмора, предавшего всех своих боевых друзей, до безвестного Клима Коломийцева, который, и предавая, кого прикажут, ни на минуту не задумывается над тем, что мучает автора: «И теперь, когда стали мы первыми, Нас заела речей маета. Но под всеми словесными перлами Проступает пятном немота…»

Его, Клима Петровича, устраивает, вполне устраивает сытая немота.

А коли так, что же удивительного в том, что снова, один за другим, пропадают «крикуны и печальники». Что на втором этаже писательского клуба в Москве, в комнате № 8, которую еще называют «дубовым залом», идет нескончаемое заседание закрытого секретариата, нечто вроде Особого совещания сталинских времен.

Мы все прошли через этот «дубовый зал». Наступила очередь и Галича, бедствия которого достигли апогея, когда однажды в семье члена Политбюро Полянского, известного мракобеса, включили магнитофон и секретарь МК партии Ягодкин, приглашенный в гости, проявил бдительность и указал на «вредоносность».

Как пишет Александр Галич в своей новой, еще не опубликованной песне: «Однажды в дубовой ложе Был поставлен я на правеж. И увидел такие рожи, Пострашней балаганных рож…»

Галич держится долго. На удивление долго. Его выталкивают из Союза писателей, из «общества», из страны, а он поет в любой квартире, в любом доме, уставленном магнитофонами:

«Я выбираю Свободу,
Но не из боя, а в бой.
Я выбираю Свободу
Быть просто самим собой…
Я выбираю Свободу,
Я пью с нею нынче на «ты».
Я выбираю свободу
Норильска и Воркуты…»

…Последние годы, годы разнузданного шовинизма, Галич все чаще пишет о расизме, о национальном высокомерии, об антисемитизме. Вслед за ироническими стихами «Ох, не шейте, евреи, ливреи» и «Песней исхода» (1971 г.), навеянной разговором в ЦК партии, появляется «Поезд» (памяти Михоэлса). «Наш поезд уходит в Освенцим Сегодня и ежедневно». Он завершает, наконец, и поэму «Кадиш», посвященную польскому герою-педагогу Янушу Корчаку, — поэтический шедевр, который он с храбростью отчаяния позволил себе прочитать в Москве семидесятого года, Москве «самолетного процесса».

«Из года семидесятого
Я вам кричу: «Пан Корчак!
Не возвращайтесь!
Вам стыдно будет в этой Варшаве…
Рвется к нечистой власти орава речистой швали…
Не возвращайтесь в Варшаву,
Я очень прошу вас, пан Корчак!
Вы будете чужеземцем
В вашей родной Варшаве!»