Изменить стиль страницы

Галич вступил на свой тернистый путь не сразу. Периоды его восхождения отражают состояние умов в России с поразительной ясностью.

1962–1963 — годы полуоткрытых дверей, как я их называю, годы явления Солженицына и чиновничьего страха перед подымающей голову Россией.

Галич начинает свои монологи простых людей. Это песни сочувствия и доброй иронии.

Он начинал весьма миролюбиво. Появилась «Леночка», которая апрельской ночью стояла на посту, с нелегкой жизнью Леночка:

Судьба милиционерская —
Ругайся цельный день,
Хоть скромная, хоть дерзкая —
Ругайся цельный день.
Гулять бы ей с подругами
И нюхать бы сирень!
А надо с шоферюгами

Ругаться цельный день. И вот заметил ее из машины красавец-эфиоп, примчался за ней нарочный из ЦК КПСС; поскольку эфиоп был званья царского и был даже удостоен сидеть «с моделью вымпела…»

Незлобивое мещанство на страже порядка и «соцзаконности» — вот какие у них идеи, если можно говорить об идеях. Выражено это в самой мягкой и необидной форме. Вот она, вся, как на ладони, Леночка, мечтающая о своем принце, и — пропади она пропадом, вся окружающая ее действительность!

Но время шло; в марте 63-го года Никита Хрущев устроил погром художникам, выставившим свои картины в Манеже. Затем весь май поучал писателей и топал на них ногами.

Появляется «Городской романс», или «Тонечка», Галича. Романс бывает, как известно, разным. Оскорбленная любовь «вещи собрала, сказала тоненько: «А что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою…»

И сказала на прощанье, свидетельствуя о своей социальной прозорливости: «Тебя не Тонька завлекла губами мокрыми, А что у папы у ее топтун под окнами». А также «пайки цековские и по праздникам кино с Целиковскою».

Однако романсовое начало сразу погасло, как только заговорил ее бывший возлюбленный: «Я живу теперь в дому — чаша полная, Даже брюки у меня — и те на молнии. А вина у нас в дому — как из кладезя. А сортир у нас в дому восемь на десять…»

Заговорил сатирик, его вызвал к жизни хрущевский топот в Манеже. Сатирик точен и ядовит: «А папаша приезжает сам к полуночи, Топтуны да холуи все по струночке. Я папаше подношу двести граммчиков, Сообщаю анекдот про абрамчиков».

Галич пытается удержаться в русле традиционного романса и — не может. Не получается, хотя его переметнувшийся герой снова тянется к брошенной возлюбленной: «Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино, В Останкино, где «Титан»-кино, Там работает она билетершею…» Галич из последних сил пытается удержаться в лирико-интимном ключе. Не получилось. Конец звучит риторикой, в дальнейшем Галичу несвойственной. Речестрой героя: «А вина у нас в дому — как из кладезя, А сортир у нас в дому — восемь на десять…» А вовсе не этот, трогательно-патетический, венчающий стихи: «На дверях стоит вся замерзшая… Но любовь свою превозмогшая, Вся иззябшая, вся простывшая, Но не предавшая и не простившая!»

Это автор говорит, а не его герой, к которому Галич уже не питает добрых чувств.

Однако доброго человека не сразу разъяришь. Он отходчив. И Галич снова и снова сочиняет свои добродушно-иронические стихи-песни про маляров, истопника и теорию относительности. И подобные ей.

Тюремный цикл Галича смыл остатки благодушия. Он пишет «Облака».

Анализ «Облаков», сделанный профессором Эткиндом, представляется мне маленьким шедевром. Я хочу привести, в небольшом сокращении, разбор Е. Эткинда, подводящий нас к секрету небывалой популярности этой песни. У каждого мастера есть свой рекорд. Своя «Колывушка». «Облака» Галича по зрелости художественной мысли — это «Колывушка» Бабеля.

«Знаменитая песня «Облака» начинается медлительным раздумьем, и речь, сперва нейтрально-литературная, в конце строфы становится жаргонной:

«Облака плывут, облака, Не спеша плывут, как в кино, А я цыпленка ем табака, Я коньячку принял полкило».

Вторая строфа построена сходно и в то же время противоположно первой. Она начинается с тех же замедляющих повторов (облака плывут… не спеша плывут), но упирается не в жаргонное просторечие, а в торжественно-символическую гиперболу:

«Облака плывут в Абакан, Не спеша плывут облака. Им тепло, небось, облакам, А я продрог насквозь на века».

Первая строфа как бы движется вниз, вторая, похожая — круто вверх. А третья соединяет особенности первой и второй: начинается с символической метафоры высокого стиля, заданного в конце второй строфы, и обрывается низким, жаргонным, заданным в конце первой:

«Я подковой вмерз в санный след,
В лед, что я кайлом ковырял.
Ведь недаром я двадцать лет
Протрубил по тем лагерям».

Стилистически-интонационные зигзаги продолжаются. В дальнейшем будут и возвышенно-песенные повторы («Облака плывут, облака…»), и тоскливая ирония («Я в пивной сижу, словно лорд, и даже зубы есть у меня»), и сухо-прозаические даты («А мне четвертого перевод…»). Сплетение стилевых разнородностей и само по себе обладает концентрирующей силой… это слияние и есть движение жизни, воплощенной в плывущих облаках, которые одновременно и реальные облака, и воспоминания; они и признак внешнего мира, и часть внутреннего».

«Облака» не одиноки; они открыли целый цикл, приблизивший нас к лагерной России не менее, чем «Один день…» Солженицына.

Уловленное абсолютным слухом поэта закономерное сближение-столкновение в тюремной теме, как мы видели, различных речевых пластов, от низменно-жаргонных, до высокой символики, придало «Облакам» ту неожиданную силу возгласа в горах, который случается, приводит в движение и природу.

Песня стала народной. Ее поют и люди, никогда не слыхавшие про Галича.

«Тюремный цикл» Галича продолжили стихи-песня «Все не вовремя», посвященная Варламу Шаламову: «А в караулке пьют с рафинадом чай, И вертухай идет, весь сопрел. Ему скучно, чай, и несподручно, чай, Нас в обед вести на расстрел».

Сюда относится и «Заклинание», где тюремщик на пенсии, бродя по берегу Черного моря, негодует:

«Волны катятся, чертовы бестии, не желают режим понимать!
Если б не был он нынче на пенсии, показал бы им кузькину мать».

У Максима Горького есть четверостишие:

«А Черное море шумит и шумит,
У Черного моря урядник стоит.
И дума урядника гложет,
Что моря унять он не может».

Не знаю, попадалось ли это четверостишие, затерянное в многотомье Горького, на глаза Галичу; если и попадалось, он мастерски развил вечную тему:

«И в гостинице странную, страшную
Намечтал он спросонья мечту:
Будто Черное море под стражею
По этапу пригнали в Инту… Ох ты море, море, море Черное!
Ты теперь мне по закону порученное!
А мы обучены этой химии —
Обращению со стихиями!
Помилуй мя, Господи, помилуй мя!»

Он умер с этой мыслью, отставной тюремщик. А море по-прежнему «вело себя не по правилам — И было Каином, и было Авелем».

…К тюремному циклу примыкает и стихотворение «Ночной дозор» о шутовском параде памятников-обрубков, который возглавляет бронзовый генералиссимус.

«Пусть до времени покалечены,
Но и в прахе хранят обличие,
Им бы, гипсовым, человечины! —
Они вновь обретут величие!
И будут бить барабаны!..»