Изменить стиль страницы

5. Магнитофонная революция…

Казалось, вытоптано все.

И тогда, в полумогильной тишине, стали слышней стихи-песни. Шорох магнитофонных лент. Они давным-давно вырвались из-под контроля Дома Романовых, стихи-песни. И теперь выступили вперед, на смену придушенному.

Глубинная Россия, за редким исключением, не держала в руках книг Александра Солженицына, как и других авторов «Нового мира» и самиздата. Только «Один день Ивана Денисовича», изданный миллионным тиражом «Роман-газеты», достиг полок районных библиотек. Солженицын-прозаик, по сути, так и остался вне досягаемости: «глубинка» крамольных, с ограниченным тиражом, журналов и толстых рукописей самиздата не читает: откуда им там взяться?

Оболгать Солженицына поэтому нетрудно. Но попробуй оболгать песню, записанную на твоем магнитофоне. Тем более песню, оторвавшуюся от автора, ставшую народной.

Стихи-песни Булата Окуджавы, Александра Галича, Владимира Высоцкого и других стали знаменем вольномыслия. Они спасли поэзию сопротивления от разгрома: сами были подлинной поэзией, талантливой литературой, со своей давней историей, со своими врагами и поклонниками.

Юбилиада, не ведая того, усилила влияние песенной поэзии во сто крат.

Романовы поняли это не сразу. К счастью, не сразу дошло до них, как много значили для духовной жизни простого человека эти плохо записанные ленты.

Улица не повторяла текстов казенных песен, речей, плакатов и призывов ЦК КПСС. Ее давно захватила песенная магнитофонная революция.

… Она началась исподволь и оказалась неуязвимой и всепроникающей. На плечах чудом выживших лагерников в жизнь вошел не только лагерный сленг, но и стихи, и песни. Дошла до нас и безыскусственная, настоянная на фольклоре песня «Воркута — Ленинград». Выжила и песня-проклятие ГУЛАГу поэта-лагерника, погибшего в лагерях, «Ванинский порт». Я приведу строки такими, какими они запомнились зэкам-колымчанам, с которыми меня свела судьба.

Я помню тот Ванинский порт
И рев парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
Над морем стелился туман,
Вскипала пучина морская.
Вставал впереди Магадан,
Столица Колымского края.
У борта стояли зэка,
Обнявшись, как родные братья.
И только порой с языка
Срывались конвою проклятья.
.
Будь проклята ты, Колыма!
Откуда возврата уж нету.
Сойдешь поневоле с ума:
Придумали, гады, планету!..

Таких песен было много. Они стали запевом, дали «настрой» и молодой поэзии, и непуганым юным исполнителям, вооруженным гитарой, — они настраивались на тональность лагерной правды, как на камертон… Отнюдь не всегда поэзия была им близка тематически, но она была неизменно правдивой… Лагерный поток вымывал ложь казенного благополучия. Песня переставала быть сентиментальным вздохом или пропагандой. Срасталась с высокой поэзией, — гитаристы начали напевать стихотворение Ярослава Смелякова — изломанного, измученного, вернувшегося из лагерей еще при Сталине и никогда не писавшего лагерных песен.

Если я заболею,
к врачам обращаться не стану.
Обращусь я к друзьям,
не сочтите, что это в бреду:
Постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом.
В изголовье поставьте ночную звезду…

Это был стихийный полуосознанный протест юности против пустоты радиопесен, против бездуховного существования. Можно было б часами черпать из моря самодеятельных туристских, походных, сатирических песен, которыми молодежь отгораживалась от казенщины, задрапированной под поэзию.

У песни еще не было лидеров. Они должны были появиться.

Первым начал выделяться «лица необщим выраженьем» Булат Окуджава.

Первые песни его прозвучали, для нас, в 59 — 60-х годах. Они в ту пору звучали на дружеских вечеринках.

Первое публичное выступление Булата Окуджавы было на грани провала. Завсегдатаи Московского дома кино, патентованные красотки и зубные врачи, среди которых лишь изредка мелькало лицо киноактера или оператора, встретили песни Окуджавы холодно. Председательствующий Вас. Ардаматский подошел после выступления Окуджавы к авансцене и сказал зрителям с усмешкой, разведя руками:

— Я за это не отвечаю.

Мне рассказывал Булат об этом в 67-м году, спустя много лет после первого концерта. При одном воспоминании об ардаматских у Булата каменело лицо.

Прошло всего два-три года после первого выступления Булата Окуджавы, и его песни полонили Россию. Это был беспрецедентный прорыв сквозь цензурный бетон. Именно тогда, после хрущевского разгрома искусства в 63–64 годах, когда проза залегла, как залегают солдаты перед укреплениями, песни хлынули, как паводок, — поверх укреплений. Сперва песни Окуджавы, затем Галича. Позднее — Высоцкого и других.

«Есть магнитофон системы «Яуза»!
Вот и все — и этого достаточно!»

— писал Александр Галич.

Песни Окуджавы и Галича зазвучали в дощатых бараках общежитий, на строительствах и лесоповалах, где никогда не раскрывали сборники стихов. В местах, куда книга и не доходит.

В чем секрет популярности песен Булата Окуджавы, похоронившей под собой не только радиопесни, но и всенародно известные наивно-поэтичные песни Исаковского — «Зашумели, заиграли провода, мы такого не видали никогда…» или «И кто его знает, на что намекает…»

В чем секрет этого?

Девочка плачет — шарик улетел.
Ее утешают, а шарик летит…

Поэтика стихотворения о голубом шарике фантастически проста. Нет даже рифмы. Строфы-двустишья. Мысль элементарна: люди рождаются, живут, умирают.

Стихотворение держит интонационный повтор: «шарик улетел», «шарик вернулся»… Монотонность стихотворения — это сама монотонность, само однообразие жизни.

И лишь в конце — интонационный перебой. Есть еще что-то, есть и другая музыка в жизни. И — лирическая глубина: «Шарик вернулся, а он голубой».

Почему голубой? Однозначно расшифровать невозможно. Есть подтекст, заставляющий думать. Есть тайна.

А тайна — это то, что не может быть высказано, однако читатель или слушатель как бы приобщаются к ней, этой тайне.

Вместе с тем строка эта — и композиционное завершение. Все возвращается на круги своя.

Стихотворение грустное, но не безнадежное, не трагическое. Скорее элегическое раздумье: «А он голубой…»

Оказывается, сама жизнь — тайна.

И это одна из главных особенностей лирики Булата Окуджавы — авторская доверительная интонация.

Мысль, от песни к песне, — все глубже. А тайны — все серьезнее, трагичнее; заставляют задуматься — даже если ты этого не хочешь.

В песне «А как первая война» Окуджава, как всегда, говорит не от имени народа или поколения, о чем неизменно ораторствовали казенные поэты, а — от своего имени. Свой опыт, своя мысль, своя интонация.

Вместе с тем в стихах Окуджавы, что намного обогатило их, получила органическое развитие поэтика фольклора и романса. Лексика, лад, строй фольклора и романса стали вдруг его, Булата Окуджавы, голосом:

А как первая любовь, она сердце жжет.
А вторая любовь — она к первой льнет,
А как третья любовь — ключ дрожит в замке,
Ключ дрожит в замке, чемодан в руке…