Изменить стиль страницы

– Эти? Они к нам все из яслей пришли, они привычные… Но Антоша, боюсь, не сможет привыкнуть. И дело не только в еде… Просто он из другого мира. Он – другой. Дети не принимают его. Как всякое стадо изгоняет чужака, так и они. Они его бьют, вы знаете? И не только мальчишки…

– Знаю… Но что же нам делать?

– Когда моё дежурство, я стараюсь его возле себя держать. Он мне помогает. Мы разговариваем. Или сажаю его перед группой и прошу почитать или рассказать что-нибудь. Дети его слушают, раскрыв рты. Но стоит отвернуться или выйти из комнаты, тут же начинают бить…

Мы стоим возле беседки и смотрим, как дети граблями сгребают листья на участке, собирают сухие ветки и сносят их в костер. Горький дым стелется по двору, щиплет глаза…

– Я вам советую: забирайте его отсюда. Недетсадовский он у вас…

Я готовила ужин, ты играл в комнате, но вскоре заглянул ко мне и с лукавой улыбкой спросил:

– А когда ты меня опять в угол поставишь? Мне понравилось в углу стоять.

(После первого своего стояния в углу ты поставил там скамеечку и сложил на неё свои любимые книжки: «Астрономию», «Насекомые СССР», Маршака, Чуковского, Андерсена… Таким образом устроив себе маленькую библиотеку – «читальный угол», как говоришь ты).

За ужином пересказываешь мне «Свинопаса» Андерсена. И горько заключаешь:

– Хорошо началось, грустно кончилось. Принцессу выгнали, когда она доцеловывала восемьдесят седьмой поцелуй…

И осторожно допытываешься у меня:

– Всё ж таки, наверное, король посердится-посердится, а потом пустит её домой, а? Всё ж таки жалко…

И – грустное философическое заключение:

– Вот так всегда. Что хорошо начинается, плохо кончается…

– Но ведь не всегда, Антоша, ведь не всегда! А наша с тобой жизнь?

– Когда не было этого невкусного садика, было лучше.

* * *

И вот настал день, когда ты категорично заявил: «Больше я в сад не пойду!»

Шел и плакал.

– Сынок, мне опять нужно ехать по делам… А тебе привыкать. Ведь если я найду работу, я буду уезжать каждый день, утром уезжать, а вечером возвращаться.

– Я лучше один дома сидеть буду!

– А кто тебя покормит? Кто с тобой погуляет?

Отчаянье залило твоё лицо.

– Крепись, милый. У всех мамы работают, а все дети ходят в сад.

Давай привыкать. Только не плачь, ладно? Ведь ты мужчина. Маленький, но мужчина. Если ты будешь плакать, я тоже заплачу…

– Ладно… – прошептал ты. – Только приходи за мной пораньше!

Твое лицо в окне второго этажа, залитое слезами…

С каждым днём, расставаясь со мной, ты плачешь всё горше, всё неудержимее.

Я давно уже не верю, что ты сможешь привыкнуть: к «сереньким помоям с мусоринками», к щелчкам и пинкам, к шуму, от которого у тебя к вечеру болит голова, к скучным математическим занятиям, на которых тебе нечего делать, к невозможности отдохнуть днём, во время дневного сна, к угрожающим «шуткам» Евдокии Васильевны… И твой прощальный взгляд, устремленный мне вслед, исполнен такого недетского страдания, такой тоски, словно мы расстаемся навеки.

Господи, как жить? Что делать?…

В тот день я предприняла последнюю попытку. Я вошла в тёмное, угрюмое, с узкими окнами здание Архива. Больше идти было некуда. И ждать нечего. За два последние месяца я не получила на рецензию ни одной рукописи. Только равнодушно-вежливое: «Звоните завтра». Нет, мне не отказывали. Но, между тем, работы всю осень не было. Наши крошечные сбережения (аванс за сборник стихов, который выйдет неизвестно когда) подошли к концу, как мы ни старались их протянуть. Влезать в долги мы с тобой не любили, потому что отдавать было нечем. Лучше вовсе не брать. Опять просить у мамы – невмоготу… Как жить дальше?

Я вошла в тёмное, угрюмое здание с узкими окнами, где в коридорах стоял затхлый, невыветриваемый запах старых бумаг, пришла просить любую работу.

Начальница отдела кадров, взглянув на мой диплом, удивилась:

– А почему к нам? Вам, с вашим образованием…

– Я пыталась.

– Ну, что ж… Могу предложить вам место архивариуса второй категории.

– Что мне придётся делать?

– О, ничего сложного! Расстановка карточек каталога по алфавиту.

– А более сложной работы у вас нет? Ведь с этой мог бы справиться мой четырехлетний сын.

– У нас все начинают с неквалифицированной работы. Потом, с годами, когда вы вживетесь в наш коллектив, когда мы получше узнаем вас…

– Зачем же я шесть лет училась?

– Как хотите. Я вас не неволю.

Я сидела в мучительной растерянности, с тоской глядя сквозь узкое, как бойница, окно на глухую стену архивного хранилища. В который уже раз эта глухая, без окон, без единого просвета стена оказывалась передо мной. Но всё казалось: обойду, обогну… И вот уперлась в неё снова. И на этой стене – огромные, полные отчаянья и тоски, твои глаза… Господи, что же мне делать? Душная, тоскливая безнадежность вместе с запахом старых бумаг обступила меня со всех сторон…

– Оклад шестьдесят рублей. Конечно, это не много, но лучше, чем ничего. Работа пять дней в неделю, с девяти до шести.

Хватит ли тебе, сынок, кирпичиков на веранде?…

– Я могу рассчитывать на один библиотечный день в середине недели? У меня ребёнок…

– Неквалифицированным работникам библиотечные дни не полагаются.

– А на укороченный день?

– Поговорите с директором. Но, скорее всего, она вам откажет. Коллектив у нас женский, у многих дети. Если каждая потребует укороченный день, то вы сами понимаете, что из этого получится.

– Я понимаю…

– Ну, что, вы согласны?

– У меня нет другого выхода.

Я вышла из этого кабинета с чувством мучительной вины и тоски. «Бедный мой, бедный…» В руках у меня был свеженький пропуск. Завтра, к восьми тридцати, я должна была явиться в это мрачное здание с узкими окнами и вступить в должность архивариуса второй категории…

* * *

И замелькали пустые, похожие один на другой, дни… Десятки, сотни, тысячи карточек перед глазами… Неужели это можно выдержать неделю, месяц, несколько лет?…

Комната, в которой я сидела, была узкой и тёмной, как почти все комнаты этого здания. Весь день горел свет, тоскливая желтоватая лампа под потолком. Здесь то и дело устраивались перекуры и чаепития, здесь жили непонятной, кипучей и бессмысленной жизнью: говорили о тряпках и болезнях, с жаром обсуждали последние архивные сплетни и, с не меньшим жаром, – подробности интимной жизни писателей, художников и артистов, чьи архивы лежали штабелями в запыленных сейфах. С аппетитом зачитывались за очередным чаепитием выдержки из письма такого-то к такой-то… Неужели это можно выдержать ещё день?

– Что-то наш новый работник не спешит слиться с коллективом, – слышала я в свой адрес.

– Я не курю.

– Ну, чайку с нами попейте, вот пирожные, угощайтесь.

– Спасибо, мне не хочется.

Я закрывала глаза – и видела твоё бледное, исхудавшее личико, твои тёмно-золотистые, полные осенней печали, глаза… Крепись, мой хороший, я что-нибудь придумаю. Что-нибудь придумаю…

Я тосковала по тебе не меньше, чем ты по мне. Кончились наши выходные в середине недели, кончились твои укороченные дни. Теперь мы жили как все: на обратном пути из детсада – магазин, ужин на скорую руку, несколько устало оброненных фраз… Ты очень уставал за день, и к восьми глаза у тебя слипались.

Уже засыпая: «Давай скорее улетим на Маль… На Мале нет этих садиков, и мамам не нужно ходить на работу. Там люди просто живут…» – «Хорошо бы, сынок…»

Пошла всего вторая неделя, как я ходила на работу, но жизнь утратила свои привычные краски и запахи. Остался только мышиный запах архива, этой тёмной сырой норы, в которой я сидела долгими осенними днями, согнувшись над каталожными ящиками, остался тошнотворный запах пригорелого молока, от которого мы оба содрогались каждое утро, входя в двери детсада, остался горький запах догорающих костров нашей пятой осени… А из всех красок – только зеленоватая бледность твоего лица с глубокой синевой под глазами, да чернеющие листья на мокрой дорожке, по которой я каждое утро уходила от тебя. Куда?… Зачем?…